Скачать:TXTPDF
Сад Камней

воспоминаний. И у меня был тот первый снег, утро, когда мы вышли на крыльцо и зажмурились от белизны…

Проза не в силах вызвать подобное столь скупыми средствами. Поэзия для меня вообще магия, а в японской поэзии секрет действия этих хокку совершенно непонятен. Емкость таких стихов кажется неисчерпаемой. Ну как, спрашивается, каким образом они умудряются столько передать тремя строчками, столько зацепить, вытащить из души? Вот, например, «Вспоминаю умершего ребенка» Фукуда Тиг:

Больше некому стало Делать дырки в бумаге окон. Но как холодно в доме!

Написано двести пятьдесят лет назад, и ничего не обветшало, все так же щемит сердце, и верится, что пройдет еще двести лет — и действие этих стихов не изменится. Да я и не представляю себе, что тут может устареть. Как вообще происходит старение в искусстве? Геронтологи пока что искусством не занимаются. Тут каждый, как говорится, сам себе геронтолог. Для меня первая примета старости — это когда в произведении появляется лишнее. В стареющих кинолентах начинают раздражать затянутости, в романах — долгие описания портретов, обстановки, чрезмерные разъяснения… Когда-то меня занимала тайна долголетия в искусстве. Почему одни произведения, которые признавались талантливыми, дряхлеют, а на другие время не действует?..

Мы как-то обсуждали это с Сомовым, сидя в вечернем экспрессе по дороге из Токио в Нагасаки. За окном со скоростью двести двадцать километров в час мчалась Япония. Поселки и городки сливались в сплошные полосы огней — цветные повязки ночи. Мы сидели в высоких креслах, в вагоне было тихо и неподвижно, скорость была за окном. Сомов считал, что, проанализировав процесс старения в искусстве, можно найти способы избежать этого старения. Не торопясь, он принялся расчленять, прикидывать и так, и этак, вслух, так, чтобы я мог следить за его мыслью. Она ловко нащупывала подступы, формулировала проблему, было страшновато наблюдать ее работу. Можно было подумать, что еще немного — и Сомов найдет секрет, длинную формулу, или таблицу, или правила, что-то в этом роде, и преподнесет мне. Я был уверен в его могуществе. По этим формулам можно будет создавать гениальные, то есть нестареющие, произведения. Ну, конечно, не так-то просто, но, как говорит Сомов, должны же быть какие-то законы, все явления подчиняются каким-то законам, на все существуют законы…

И вдруг я испугался.

— Кончай, — сказал я. — Довольно, не надо, не хочу я этого знать, не желаю. По-кошачьему круглые глаза его заинтересованно нацелились, а потом он рассмеялся:

— Отказываешься? А мог бы сразу стать классиком Чего ж ты боишься, задаром ведь… Впрочем, может ты и прав Такая штука вроде эпидемии. Представляешь если обнародовать секрет изготовления шедевров

Пожалуйста, не надо. Удержись. Не публикуй Чего тебе не хватает? Славы? — Я внимательно посмот рел на него. — Послушай, без шуток: если б ты нашел мог бы ты остановиться, утаить?

— Не знаю. — Он подумал и повторил удивленно и встревоженно: — Не знаю…

Непривычная скорость «Хикари» размазывала пейзаж, ближние предметы глаз не успевал рассмотреть они плавились, словно не в фокусе, четкость сохранялась лишь в глубине. Там медленно кружились рисовые поля с маленькими домиками под тяжелыми крышами.

Неторопливость была задвинута куда-то вдаль, таяла в темноте, заслоненная шумом, скоростью, слепящей каруселью реклам.

Последние слова Сомова не выходили у меня из головы. В том-то и дело, что он не устоял бы и обнародовал свое открытие. Не важно, что никакого открытия не было и все это были фантазии, меня занимала сейчас возможность. Он сознавал бы всю опасность своего открытия и все равно не удержался бы от искушения. Для него нет вредных и полезных открытий. Знание для него всегда хорошо. В Императорском парке мы с ним любовались двумя девушками. Они стояли на мостике, красные кимоно их отражались в черной воде, детские мои воспоминания были тут ни при чем, сама по себе эта картина была красива. Бывают такие редкие случаи: все вдруг счастливо сочетается-краски, воздух, солнце, — длится это какое-нибудь мгновение, и словно ощущаешь, что никогда это больше не повторится…

Что делает Сомов? Вздыхая и умиляясь, берет ножик и начинает скоблить краски на этой картине. Выясняет, что внутри этих кимоно пребывают студентки-двоечницы, что они не понимают какого-то Фейнмана и т. п. Зачем ему понадобилось это выяснять? Любознательность сжигала его, мешала ему наслаждаться, он немедленно принимался потрошить, развинчивать, копаться

Вот и сейчас он точно так же примеривался к этому Саду камней.

Внезапно храм наполнился шумом, топотом. Рядом со мной на скамье уселась большая немецкая семьямножество детей, мамаша, бабушка и папа в красных носках и с таким же красным налитым лицом.

— Камни — это символы, — решительно сказал он. — Тут можно сидеть часами, погружаясь в глубины духа. Мы, европейцы, не умеем созерцать. Темп современной жизни не позволяет нам остановиться. Мы превращаемся в роботов… Ах, ВостокЗатем, по его требованию, семья погрузилась в умиленное созерцание. Через несколько минут он посмотрел на часы, поднялся, и все дружно встали и отправились покупать цветные открытки и слайды Сада камней.

Я был ничуть не лучше их. Я готов был обратиться к Сомову с теми же словами. Сад камней ничего у меня не вызвал…

4

ИНОГДА КАЗАЛОСЬ, ЧТО ОНИ ПОБЫВАЛИ

НЕ В ОДНОЙ СТРАНЕ, А В РАЗНЫХ.

И ТОТ ЖЕ САД КАМНЕЙ

НИКОЛАЙ СОМОВ УВИДЕЛ ИНАЧЕ

Сад камней представлял площадку примерно метров 30 на 10. Темные камни на белом песке. Одни камни, больше ничего, ни травинки, ни листочка. Они прежде всего напомнили мне камни Нагасаки. Казалось бы, при чем тут Нагасаки, и все равно опять Нагасаки, опять Хиросима. Куда бы я ни повернулся, любое движение вызывало боль. После Нагасаки рана эта открылась, и все цеплялось за нее, она не давала покоя…

Тэракура прочел стихи про острова и Вселенную, по это были старые стихи, написанные за столетия до атомного взрыва, автор не мог и вообразить себе, какие сравнения вызовут у нас эти камни. Они источали угрюмую печаль. В них была дикость… Когда-то я читал книгу известного японского ученого Сгто Нагаока «Измерения в эпицентре атомной бомбы в Хиросиме» Профессор описывал превращения, которые произошли с минералами в Хиросиме после взрыва. Гранит выпустил тонкие шипы, как бы оброс щетиной. Камни текли покрылись коростой; страшные, одичалые, они опрокинулись в свою первобытность, в какую-нибудь эозойскую эру.

Древние камни храма Ргандзи были красивы и патриархальны, они предназначались для благоговейного и благочестивого созерцания-вечная, неизменная природа и всякое такое, но я видел в них камни Нагасаки.

Киото могла постигнуть участь Нагасаки. Мысль об этом делала для меня призрачными тихие улочки бывшей столицы и глубокие полутемные лавочки, где горели бумажные фонарики и на полках нежно просвечивал тонкий фарфор. Красные ворота храма вели в чистый пустой двор. Холодное солнце светило там особенно резко и сильно. Голые ветви вишен были в белом, словно цвели тысячи подвязанных бумажек — молитвы и просьбы верующих. В пустынных храмах открывалось пространство, огороженная пустота: небо над головой, шум гравия под ногами, и в душе у меня становилось свежо и радостно, как когда-то, а теперь бывает только во сне, жизнь казалась еще долгой, и можно было в пей еще кое-что исправить. Я хотел бы наслаждаться прелестью этого старинного города, как Глеб. Но Киото был отравлен горечью Нагасаки. Снова я возвращался к этой старой истории.

В Нагасаки, в Музее атомного взрыва, мы встретили группу американских моряков. Рослые красивые парни, скучая, бродили между стендами. Они совершали экскурсию по городу, они уже побывали в храме Софу-кудзи, в домике мадам Баттерфляй, в католической церкви, и теперь их привезли в музей. Молодые челюсти их неутомимо жевали резинку, глаза лениво скользили по экспонатам. Они жаждали развлечений. От нечего делать они фотографировались, покупали стереооткрытки. Кое-что они, наверное, слыхали о трагедии Нагасаки, но это было давным-давно, никого из них еще не было на свете, и к ним это не имело никакого отношения.

Город был испепелен. В центре взрыва он просто испарился, а дальше как бы постепенно появлялись развалины. Они отличались и от развалин Дрездена, и от всех Другах развалин разбомбленных городов. Всю стену музея, от края и до края, занимала фотопанорама города. На ней видно было, как постепенно от опустошенной середины появлялись выжженные остовы зданий, впрочем, и слово «выжженные» тут не подходило, потому что не было природного огня, это были следы катастрофы неземной, страшной своей неведомостью…

Макеты развалин, искореженные, остановившиеся часы, оплавленные камни и на них тени спаленных людей, фотографии детей, окруженных, словно нимбом, сиянием радиации, — я давно знал это все по описаниям, однако здесь, в Нагасаки, это выглядело совсем иначе. Глеб ни о чем меня не расспрашивал, поначалу он было пробовал что-то записывать, потом запрятал блокнот. И даже американские матросы постепенно примолкли. Все чаще они застывали перед витринами. Группа распалась. Каждый стал сам по себе. Надписи повсюду были по-японски и по-английски. Только на бомбе, на той самой бомбе, надпись была одна — английская. Первую бомбу, хиросимскую, американцы назвали «Малыш», вторую, для Нагасаки, — «Толстяк».

Матрос с золотистыми усиками спросил:

— Кто ж это ее ахнул?

— Вроде наши, — неуверенно сказал кто-то.

— Значит, все-таки мы. Я думал, это пропаганда.

Мне в голову не могло прийти, что такие вещи кто-то может не знать. Их сопровождал пожилой офицер, грудь его украшала широкая колодка боевых орденов. Он остановился у витрины, где лежала листовка американского командования, и стал читать ее вслух. Описав мощь нового оружия, американцы доказывали бесполезность сопротивления, предупреждали жителей Нагасаки и просили покинуть город.

Офицер постучал пальцем по стеклу. Все же листовка эта как-то оправдывала американцев — они предупредили население, соблюдая тем самым законы честной войны…

— К сожалению, вряд ли ее успели прочесть, — сказал я.

— Простите, — сухо отозвался офицер. Он был немного старше меня, кто знает, может м встречались в сорок втором, в Мурманске.

— Обратите, господа, внимание на дату — учтиво сказал я голосом гида, мне не хватало только флажка, желтенького или зеленого. — Листовки были сброшены девятого августа, одновременно с бомбой.

— Почему ж так? — спросил кто-то.

Я улыбнулся загадочной улыбкой агента 007 улыбкой мудреца, которому все стало известно слишком поздно. Им лучше меня мог объяснить генерал Гровс. Он изо всех сил старался объяснить эту странность случайным

Скачать:TXTPDF

воспоминаний. И у меня был тот первый снег, утро, когда мы вышли на крыльцо и зажмурились от белизны... Проза не в силах вызвать подобное столь скупыми средствами. Поэзия для меня