Скачать:TXTPDF
Страх

молодых проделках «Серапионовых братьев», о вещах веселых, трогательных. Это был тот же зал ленинградского Дома писателя. Наверху, под потолком, резвились гипсовые амуры, такие же пухлые, кудрявые, нестареющие. Зал был битком набит, стояли вдоль стен, толпились в дверях.

Никого из тех, кто проводил то собрание, не было уже в живых. Почему так бывает, думал я, что когда приходит время, спросить не с кого?..

Из выступлений получалось, что те известные события доконали М. М. Зощенко и в последние годы он был сломлен, раздавлен. Я пытался показать, что это было не совсем так. Попробовал процитировать его выступление. И тут я обнаружил, что текст, который, казалось, навсегда врезался в память, исчез, неразличимо расплылся, осталось впечатление.

После юбилея я обратился в архив, в один, в другой. Стенограммы выступления Зощенко нигде не было. Числилась, но не было. Она была изъята. Вырвана из всех папок. Когда, кем — неизвестно. Очевидно, кому-то документ показался настолько возмутительным или опасным, что и в архивах не следовало его держать. Копии нигде обнаружить тоже не удалось. Сколько я ни справлялся у писателей — как водится, никто не записал. Понимали, что произошло нечто исключительное, историческое, и не записали по российской нашей беспечности.

Однажды, сам не знаю почему, я рассказал знакомой стенографистке, что тщетно много лет разыскиваю такую-то стенограмму. Моя знакомя пожала плечами, вряд ли, не положено ведь оставлять себе копии, особенно в те годы это строго соблюдалось. На том кончился наш разговор. Месяца через два она позвонила мне, попросила приехать. Когда я приехал, ничего не объясняя, она протянула мне пачку машинописных листов. Это была та самая стенограмма выступления Михаила Михайловича. Откуда? Каким образом? От стенографистки, которая работала на том заседании. Удалось ее разыскать. Стенографистки хорошо знают друг друга.

К стенограмме была приложена записка: «Извините, что запись эта местами приблизительна, я тогда сильно волновалась, и слезы мешали». Подписи не было. И моя знакомая ничего больше рассказывать о ней не стала, да и я не стал допытываться, ибо понимал деликатность ее ситуации. Я пытался представить неизвестную мне женщину, которая тогда на сцене сбоку, за маленьким столиком, работала, не имея возможности отвлечься, посмотреть на Зощенко, на зал, вникнуть в происходящее. И, однако, лучше многих из нас поняла, что Зощенко не мимолетное явление, что речь его не должна пропасть, сняла себе копию, сохраняла ее все эти годы. Не боялась сохранять. Все эти годы берегла, и дождалась.

XI

Писатель-философ Сенека, живя под властью Нерона, хорошо познал унизительный гнет страха. Не раз в своих письмах Луцилию он учит, как преодолевать страх. За его рассуждениями скрыт его личный опыт. Его близость к Нерону, он ведь был его воспитателем, привела Сенеку к гибели.

Человек, считал Сенека, должен найти себе состояние полной независимости от внешних обстоятельств. Его этика требует воли к добру. Совесть — бичует злые дела, но это не страх наказания.

Его волнует проблема смерти. То, что Сенека написал о смерти, не устарело за прошедшие две тысячи лет. Сама проблема ухода из жизни не изменилась, она все так же мучит человека. Может быть, до сих пор никто не сумел превзойти бодрящую прелесть наставлений, написанных Луцилию Сенекой.

Он признается, что слова крупнейшего римского историка А. Басса о смерти: «Смерти нечего бояться, потому что ее нельзя почувствовать, ибо благодаря ей перестают чувствовать», — эти слова мало что дали Сенеке. Дало же то, что Басс говорил о собственной смерти:

«Жизнь дана нам под условием смерти, — пишет Сенека, — и сама есть лишь путь к ней. Поэтому глупо ее бояться: ведь известно, мы заранее ждем и страшимся лишь неведомого. Неизбежность же смерти равна для всех и непобедима».

Роль воображения, предвосхищаемые страхи привлекали внимание Сенеки и раньше.

В «Письмах к Луцилию» он признается: «…Не столь многое мучит нас, сколь многое пугает, и воображение мое, Луцилий, доставляет нам больше страданий, чем действительность… Я учу тебя только не быть несчастным прежде времени; когда то, чего ты с тревогой ждешь сейчас же, может и вовсе не наступить, и уж наверняка не наступило. Многое мучит нас больше, чем нужно, многое — прежде, чем нужно, многое вопреки тому, что мучиться им вовсе не нужно… Ты спросишь: откуда мне знать, напрасны мои тревоги или не напрасны? — Вот тебе верное мерило!.. Страдаем мы по большей части от подозрений».

«Молва пугает нас», — предупреждает Сенека.

«Мы бросаемся в бегство, словно те, кого выгнала из лагеря пыль, поднятая пробегающим стадом овец».

Вымышленное тревожит сильнее. То, что происходит, имеет, по словам Сенеки, «свою меру», и мера эта, как правило, меньше, чем то, чего боялась пугливая душа.

«Даже если нам предстоит страданье, что пользы бежать ему навстречу? Когда оно придет, ты сразу начнешь страдать, а покуда рассчитывай на лучшее. Что ты на этом выгадаешь? Время!» (Письмо XXX).

В самом деле, время ожидания — это кусок жизни, и, возможно, немалый кусок, и кто знает, может, самый лакомый. Пока мы мучаемся страхом, жизнь-то проходит… «Умерь страх надеждой», — советует Сенека. Его бытовая мораль оказывается наиболее практичной и человечной: «…Взвесь надежды и страхи, и всякий раз, когда ясного ответа не будет, решай в свою пользу — верь в то, что считаешь для себя лучшим».

Чаще всего, однако, мы сдаемся слухам, угрозам и трепещем перед неизвестным, доводя себя до паники. Сенека требует не успокаивать себя утешением: «Может, этого и не случится!»

Слишком слабо такое лекарство. Он предлагает нечто посильнее: «Что с того, если случится? Посмотрим, кто победит!»

Он требует борьбы, не склонять голову перед роком.

Его наставления впору современному бытию.

Чего мы боимся? Бедности, болезни и насилия. Чаще всего внушает страх насилие в разных формах. Оно умеет показать себя: перед нами все время появляются примеры жизненных катастроф — лишение должности, звания, доносы, предательства, всеобщее осуждение, аресты, ссылки, казни. Вид низверженных побеждает смелых.

От бедности может спасти работа, бедность приходит исподволь. От болезни может спасти врач. Бороться с насилием труднее всего. Оно воплощено в государстве, когда им занимается власть, оно кажется несокрушимым.

Тайна смерти и чувства, связанные с нею, занимали мысли Льва Толстого на протяжении многих лет.

В повести «Смерть Ивана Ильича» Толстой как никто вжился в тайну смерти. Ужас, оказывается, не в уходе из жизни, а в том, что Иван Ильич вернулся к самому себе и открыл, что его жизнь была «не то». Трагедия его смерти в непоправимости его жизни.

Искусство писателя, как и ученого, состоит в том, чтобы увидеть привычное по-новому, не так, как видели все остальные. Стефан Цвейг увидел у Толстого особый нерв: страх перед смертью, животный, первобытный страх всего живого на земле пронзает Толстого. Опьяненный жизнью исполин, и физический, и духовный, он сопротивляется, он кидается на борьбу, он уверяет себя и других, что может без страха думать о ней. Он мобилизует в помощь себе накопленную мудрость человечества, он повторяет того же Сенеку, царя Соломона, Шопенгауэра. «Пока смерти нет, ее нечего бояться, когда она наступила, ее уже нечего бояться». «Глупо умирать из страха перед смертью». «Смерть — это Закон, а не кара». «Кто научился умирать, тот разучился быть рабом». С помощью религии он пытается прикрыть черную бездну, от которой вянут и чахнут все надежды, все страсти. Бесполезно. Исчезновение. Ничто — неумолимо. Противник непобедим. Толстой отступает. Но для того, чтобы научиться жить со смертью. Он не может ее одолеть, но он может одолеть страх смерти.

Я позволю себе привести несколько отрывков из книги Цвейга о Толстом, написанной со страстью человека, которого мучает тот же неотвязный вопрос.

«Как испанские трапписты еженощно ложились спать в гроб, чтобы умертвить великий страх, Толстой внушает себе упорными ежедневными волевыми упражнениями самогипнотизирующее постоянное memento more, он принуждает себя постоянно и со всей душевной силой думать о смерти, не содрогаясь перед мыслью о ней. Каждую запись в дневнике с этого времени начинает мистическими буквами „е. б. ж.“ (если буду жив), каждый месяц на протяжении многих лет он заносит в дневник, напоминая себе: „Я приближаюсь к смерти“. Он привыкает смотреть ей в глаза. Привычка устраняет отчужденность, побеждает болезнь — и за тридцать лет пререканий со смертью из внешнего фактора она становится внутренним, из врага — чем-то вроде друга. Он приближает ее к себе, впитывает в себя, делает смерть частицей духовного бытия и вместе с тем былой страх — „равным нулю“; спокойно, даже охотно, убеленный сединами и мудрый — смотрит в глаза тому, что прежде было фантомом ужаса; „не нужно думать о ней, но нужно ее всегда видеть перед собой. Вся жизнь станет праздничной и воистину плодотворной и радостной“».

И далее, увлеченный своим открытием Цвейг видит в Толстом самого проникновенного изобразителя смерти, лучшего из всех мастеров, ваявших когда-либо смерть.

«Страх, вечно предупреждающий действительность, поспешно изучающий все возможности, окрыленный воображением, питаемый всеми нервами, всегда производительнее, чем тупое глухое здоровье, — каков же этот ужасный, панический, десятки лет бодрствующий страх святой, horror и stupor, этого могущественного человека!.. Смерть Ивана Ильича с его отвратительным воем „я не хочу, я не хочу“, жалкое умирание брата Левина, разнородные уходы из жизни в романах, все эти настороженные прислушивания над краем сознания принадлежат к крупнейшим психологическим достижениям Толстого; они были бы невозможны без этого катастрофического потрясения, без испытанного им ужаса глубочайших вскапываний, без этого нового настороженно-недоверчивого сверхземного страха… Только потому, что Толстой ярче, чем кто-либо, пережил смерть при жизни, он сумел показать ее нам с небывалой реальностью».

Замечательно описав единоборство Толстого со смертью, со страхом перед нею, сам Стефан Цвейг не обрел жизнестойкости, в 1942 году он покончил с собою. Отчаяние перед торжеством фашистской агрессии толкнуло его к уходу из жизни.

Человек кончает с собою не из-за страха перед смертью, а скорее из-за отвращения к жизни. Но это не есть преодоление, это все же поражение и малодушие. Страх перед смертью и страх перед жизнью имеют общие корни.

Цвейг был нерелигиозный человек, Толстой был человек глубоко верующий. И он находил защиту перед бессмысленностью жизни в христианстве.

У Толстого есть сочинение, названное им «Исповедь». Он рассказывает там о своих поисках цели и смысла жизни, о своих метаниях, сомнениях, как он приходил в отчаяние и как обрел, наконец, истину. Беспощадно искренний, Толстой, как не кто другой, будоражит каждую взыскующую душу, каждого, кто, как и он, пытается понять, зачем он живет. Выводы его наивны, но эта наивность добра и любви. Ее нельзя обойти, если мы хотим всерьез разобраться в проблеме избавления от страхов нашего общества.

Заключая книгу «Исповедь», Толстой, в частности, пишет:

«Христианин для того

Скачать:TXTPDF

молодых проделках «Серапионовых братьев», о вещах веселых, трогательных. Это был тот же зал ленинградского Дома писателя. Наверху, под потолком, резвились гипсовые амуры, такие же пухлые, кудрявые, нестареющие. Зал был битком