депутат, заслуженный профессор, кажется, еще и лауреат и пр., и пр. Ордена, звания… Недавно умер, надо почтить его память. Возражений нет?
Вел заседание какой-то зам и председатель Ленсовета, тоже известный тогда, а ныне, хоть убей, не вспомнить фамилии. Я поднял руку — против. Этот начальник поморщился — почему вы против? Я говорю — старинное название, со времен Петра, жили пушкари, словом, всякие исторические доводы. Разумеется, никого они не тронули. Народ-то не питерский, все пришлые, из провинции. Думаю — плохо дело.
Секретарь парткома ЛЭТИ: Мы-то думали, что вы, товарищ Гранин, нас поддержите, вы певец ученых, это ваши герои, что же вы против?
Председатель: Давайте, Даниил Александрович, не будем нарушать традиции, мы всегда решаем единогласно.
Гранин: Так ведь я о ваших интересах думаю.
Председатель: Это как понять?
Гранин: Как, по-вашему, будут называть эту улицу?
Председатель: (Пожимает плечами.)
Гранин: Богородицкая, не так ли? Никто не вспомнит о профессоре. Появится Богородицкая — типично церковное название. По решению, между прочим, коммуниста такого-то, одного из руководителей Ленсовета.
Наступило молчание.
Председатель: Да-а-а. Неудачная фамилия. (Задумался.)
Гранин: А нельзя ли внутри института назвать какую-нибудь лабораторию именем профессора Богородицкого?
Председатель: Действительно, товарищи из ЛЭТИ. Хорошее предложение. Кто за?.. Единогласно. Отлично.
Минута откровенности
Однажды один из моих знакомых академиков в минуту откровенности выложил свои размышления о судьбах некоторых знакомых мне ученых.
— Из всех, кто забрался наверх и сохранил интеллигентность, я знаю лишь Андрея Дмитриевича Сахарова. И зато какая участь постигла его, как жестоко исторгла среда «допущенного туда», каким отступником сочла. Сахаров оставался в генеральском обществе самим собой, не подлаживался и, что любопытно, отдавал должное генеральско-солдатскому юмору, острословию, не без удовольствия рассказывал мне байку: «поставь и направь». Это, мол, ваше дело, ученых, наше генеральское — все остальное.
Братья Анатолий и Борис Александровы, оба талантливые физики, второе их пополнение, Евгений Борисович, тоже выдающийся физик; братья Вавиловы, оба крупные ученые; Мигдалы — отец и сын, академики; Линники — отец и сын, отец физик, сын математик, оба академики высшего класса. Что это, передается по наследству?
Евгений Борисович Александров с детства задавал отцу бесчисленные вопросы: Луна — какая она? Очень большая? Как дом? А Земля? Еще больше? Отец отвечал как ученый, открывая перед мальчиком совокупности мира.
Ответы отца пробуждали мысль, заставляли задавать новые вопросы. В институте все давалось легко, он был вундеркиндом.
Александровы старшие стали хорошими учеными. Любопытно, на чем разошлись их пути, а затем и характеры. Анатолий решал некоторые проблемы военного флота, размагничивания кораблей, делал работы секретные и входил в высшие сферы ВПК (военно-промышленного комплекса). Он стал «закрытым». Общение с генеральской средой не прошло бесследно, он приспосабливался к их юмору, их анекдотам, их языку, выпивкам. Придворный ученый. Секретность искажала натуру. Секретность наделяла человека как бы исключительностью, отгораживала от обычного люда. Ни о чем и ни с кем. Появлялся какой-то стопор внутри.
Борис жил куда свободнее, критичнее воспринимал происходящее. Интеллигентность его сохранялась. К ряду событий того времени — борьбе с космополитами, преклонением и т. п. — он относился брезгливо. Хотя завидовал карьере брата. Расхождение шло с обеих сторон.
Анатолий Петрович огрубел. Все он понимал и со всем мирился. Летом ездил под Астрахань, раскидывал там палаточный семейный лагерь. Его посещало местное начальство с дарами. Выпивки, песни. Член ЦК пожаловал! И он принимал все это холопство. И дети его принимали. Оправдывал себя — таков порядок, ничего не поделаешь, ради дела.
Попадая наверх, интеллигенты теряли интеллигентность, снимали ее при входе, иначе они туда не допускались, от них тогда избавлялись.
Генеральская среда, партийная (они схожи), они быстро определили, кто на что падок, отобрали тех, кто мог, подобно Курчатову, Александрову, быть приемлемым для ученых, командовать ими и в то же время быть управляемым.
Жизнь разводила братьев. Конечно, секретность неизбежна. Но, думается, у нас ею злоупотребляли. Удобное прикрытие — делали секретной работу, чтобы избавить ее от критики «непосвященных».
Но тот же Анатолий Петрович Александров устоял перед нажимом сверху, не допустил исключить Сахарова из Академии наук. Сохранил он и свой творческий потенциал, сохранил интеллигентную обстановку в академии, пока был ее президентом.
Власть, секретность — они несомненно портят любого, и все же талант — это такая штука, которая приводит к несогласию, к независимым суждениям…
* * *
Опасаясь пожаров, Петр велел построить на стрелке Васильевского острова помост на сваях, вынесенный на воду, для фейерверочной машины. Отсюда устраивались форменные светопреставления — по всей Неве летали огненные змеи. Не сравнить с нашими однообразными салютами, представить не можем, что творилось в том первом петербургском небе. Туда возносились ангелы, там расцветали пальмовые рощи. Гремела музыка и затем взлетали орлы. Представьте темное небо, как натянутый холст, на нем появляются слепящие картины, отражаются в широкой Неве. Цветных огней не было, все было сделано из чистого белого света. Весь город толпился на набережных. Это была пропаганда, в фейерверках светилась мысль, сюжет. Девизы светились на транспарантах
Город сам был красочен, строения — по преимуществу желтые, крыши — синие, красные. Как знать, может, эта утраченная красота была тоже хороша.
* * *
Было негласное указание ЦК (1970–1980 гг.) целовать при встречах первых секретарей братских компартий, секретарей же капстран приветствовать только рукопожатием. Наконец-то теперь я понял смысл сцены, которую увидел когда-то по телевидению.
Встречают в аэропорту Москвы Яноша Кадара, первого секретаря ЦК Венгрии.
К нему подходит, расставив руки, Кириленко, был такой у нас секретарь ЦК, Кадар отступает. Не тут-то было, Кириленко обхватил его и, как тот ни отбивался, притянул к себе и причинил ему не один, а три поцелуя, чтобы впредь не сопротивлялся. Знай наших!
Ненаписанное
В своем архиве среди старых бумаг, собранных для помойки, я нашел эту запись. Сперва подумал, что не моя, почерк не мой, потом стал читать — нет, мое, просто почерк изменился, а еще больше я сам. Читал с любопытством, как о другом человеке. Другие мнения, другое понимание той жизни. Я ныне вижу ее совсем иной, а вишь, какая тогда принималась. Даты не было, вероятно, написано был в 1970-е годы, лет сорок назад. Кому писал? В том-то и дело, что никому, просто так, допустим, себе нынешнему. И вот дошло.
«Мое поколение пожертвовало всем для социализма. Я выбрал специальность энергетика, гидростанции вместо того, чтобы пойти на исторический факультет, куда меня тянуло. Гидротехника нужнее. Днепрогэс, Свирь, Тулома, Баксан — всюду перегораживали реки, использовали „даровую энергию природы“. Романтика ГЭС, строительство плотин, шлюзов, все это воодушевляло, искушало, даже холодным разумом сделало выбор этой специальности как самой наинужнейшей для социализма. Я знал, что построю его в ближайшее время, осталось совсем немного, одну-две пятилетки. В 1941-м все мы ринулись на войну, кого не мобилизовали, тот пошел добровольцем. Сомнений не было. Из нашего класса все, из нашей институтской группы большинство попало на фронт. Мы жертвовали на этот раз жизнью и большинство не вернулось. Миша Павлов, Вадим Пушкарев, Миша Залкинд… Немудрено, что друзей-товарищей осталось так мало».
Все кончается
Было это лет десять назад. 9 мая я по привычке пришел на Марсово поле. Почти никого из фронтовиков там не было, правда, наступил уже полдень, ухнула пушка с Петропавловки. Сидел на мокрой скамейке инвалид, седой, без руки и без уха. Я подсел к нему. Разговорились. Полного монолога его приводить не буду, но в общем и целом, если все сложить, получается так.
— Понимаешь, девятое мая, конечно, День Победы, праздник, но заодно отмечаю и то, что в июне сорок второго здесь, в блокаду, разбомбили наш дом и все мои погибли. Точный день узнать не мог. После госпиталя я стал отмечать всё вместе: жену, теток, царство им небесное, и то, как без руки остался, и Победу. Такая она для меня теперь, инвалидная, да и не для меня одного, наверное. Но как отмечать, разве это праздник, если у всех, считай, что у почти каждого целый список погибших, а еще если фронтовых добавить дружков, то это, считай, полный погост? Значит, получится, с одной стороны, салют фейерверк, а тут же похоронный марш. Нет, думаю, полного праздника ни у кого быть не может. Конечно, чтобы выпить и закусить, причина есть. У молодых, может, не хочется сюда добавлять поминки, им праздник давай-подавай чистый.
* * *
— Сережа, вы же интеллигентный человек.
— Это неправда; я знаю, на меня уже писали в Москву, обвиняли, даже разоблачали.
— Но у вас же должность.
— Я, к вашему сведению, из прорабов, самый что ни на есть рабочий класс.
— Но вы же имеете высшее образование.
— Ну и что с того, образование еще ни о чем не говорит. Никакого отношения я к интеллигенции не имел и не имею. Меня, слава богу, считают крепким руководителем, я человек с характером, у меня слово не расходится с делом, могу заставить людей вкалывать. Меня боятся все, однозначно. Это вам не интеллигентские штучки, напрасно вы меня обвиняете.
* * *
Эйнштейн как-то заметил, что никому не удавалось заглянуть в карты Господу. Во всяком случае, в руках Господа карты, а не кости. В своей игре он надеется не на случай.
Буль, создавая двоичную алгебру (1847), представить не мог, что на ней будет основан весь компьютерный мир.
Охлаждение
Беспокоятся об охлаждении климата. Происходит это или нет, не очень понятно. Но вот что есть, так это охлаждение сердца. Всеобщее. Показатель — поэзия. Место ее в жизни уменьшается. Уже в школе. Все труднее объяснять, зачем нужны стихи. Прекрасные стихи, те, что сопровождают нас до конца дней наших. Читаешь их самому себе, дыхание перехватывает. Радость эта высшая, ни с чем не сравнимая. Необъяснимая.
Жду ль чего? жалею ли о чем?
Тайна чувств, все реже мы ощущаем тайну своего появления в этом мире, своего назначения.
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?..
Человек — это тайна. Истинная поэзия ощущает эту тайну, стихи передают что-то помимо слов.
Рассказ этот я слышал от Георгия Ивановича Попова. Мы сидели у него на даче в Репино, в курортном местечке на берегу Финского залива. Попов во время Хрущева и позже был первым секретарем Ленинградского горкома партии, по сути, хозяин города. Человек он был грубый, вспыльчивый, ругатель, интеллигенцию, особенно творческую, не любил, но не злой, не мстительный, не угодничал перед начальством. У меня было с ним несколько столкновений, ругались и мирились. В 1980-х годах он был уже на пенсии. Встретив меня случайно на взморье, затащил к себе, не поминая старых ссор. Даже обрадовался: есть кому отвести душу.
Бывшие мне всегда интересны. Прежде на своих должностях вынужденные помалкивать, говорить что положено, они, выйдя в отставку, ощущают желание выговориться. Когда-то каждое их слово ловили, обдумывали, теперь они вроде никому не интересны. А знали они много. Стоит начать вытаскивать из сундуков