Николай Гумилев в воспоминаниях современников
неизлечимым недугом,
менее всего была повинна
перед Анной Андреевной.
Гумилев относился к Маше с нежностью
почти благоговейной, только притворялся повесой. К ней написано, как я узнал от художника Д. Бушена, двоюродного
брата Маши,
стихотворение «Девушке».
Этот «
портрет» появился позже в «Чужом небе». Он типичен для поэта начала века, говорившего о любви по-бальмонтовски — «будем, как
солнце!». Стараясь всячески
играть в героя-покорителя,
Гумилев влюбился, однако, в Машу с необычной для него нежностью.
ДЕВУШКЕ
Мне не нравится томность
Ваших скрещенных рук,
И спокойная скромность,
Героиня романов Тургенева,
Вы надменны, нежны и чисты,
В вас так
много безбурно-осеннего
От аллеи, где кружат листы.
Прежде, чем не сочтете, не смерите,
Коль на карте путей не найдете.
Что, взойдя на нагую скалу,
В пьяном
счастье, в тоске безотчетной
Прямо в
солнце пускает стрелу. 15
Совсем по-другому звучат позднейшие стихи, обращенные уже к памяти М. А. Кузьминой-Караваевой * — «Родос» (вошли
также в «Чужое
небо») :
Нет, не нас, только наши гроба.
В каждом взгляде
тоска без просвета,
Перед полными грудами книг.
Смерти чувствуя веянье роз,
У веков, у пространств, у природы,
* Она скончалась в самом начале 1912 г. в Италии, в Оспидалетти, 22-х лет от роду, похоронена в Бежецке, в монастыре.
Почему «Родос»?
Здесь приоткрывается
другой лик Гумилева. Родос
символ ушедших веков, веков веры и рыцарского подвига, это
цитадель «посвященных небу сердец», что не стремятся «ни к славе, ни к счастью». Эту вышнюю
любовь поэт воспевает, как
слияние земли и неба, как
видение волшебно-страдальческой красоты.
В одном из последних своих стихотворений «Заблудившийся
трамвай» (из «Огненного столпа»)
Гумилев так вспоминает «Машеньку», ирреалистически смешивая времена и места действия:
Мне, жениху, ковер ткала,
Как ты стонала в своей светлице,
Шел представляться императрице
И не увиделся
вновь с тобой.
И в предпоследней строфе:
Верной твердынею православья
Врезан Исаакий в вышине,
Машеньки и панихиду по мне…
Мне кажется, что Машу находим мы и в Деве-Птице (написана
тогда же, в 1917 году, когда
Гумилев увлекался фольклором Бретани) :
…И вдруг за ветвями
Он видит птицу, как пламя,
С головой милой, девичьей…
Но в образе этой птицы
поэт видит не только обреченную на раннюю
смерть Машу, а
также и других «райских птиц», в которых преображал он девушек, вызывавших в нем сладостное
мечтание и
предчувствие рока. Уже свои «Романтические Цветы» начинает он с «Баллады», похожей романтическим своим подъемом на предсмертную «Деву-Птицу»:
И одно золотое с рубином
кольцо,
Там на высях сознанья — безумье и
снег,
Но коней я ударил свистящим бичом,
И на выси сознанья направил их бег
И увидел там деву с печальным лицом…
В этой «деве» мерещится и тогдашняя
невеста его Анна Андреевна Горенко. И о своей последней парижской несчастной любви говорит он так же, как о трепещущей «птице райской» («К синей звезде»):
И умер я… и видел пламя
Пред ослепленными глазами
И вдруг из глуби осиянной
Ты птицей раненой нежданно
Но
тогда (
первый год в Царском и в Слепневе) жене своей он отвечает на жалобы насмешливо-весело, называя ее «птицей подбитой»:
Из логова змиева,
Из города Киева,
Я взял не жену, а колдунью.
Я думал забавницу,
Гадал — своенравницу,
Веселую птицу, певунью.
Молчит — только ежится
Как птицу подбитую,
Березу подрытую
Над участью, Богом заклятую.
Ей же, однако, поздней, посвятил он
совсем другие строфы.
Портрет «Она» мог
быть написан только с Ахматовой:
Я знаю женщину: молчанье,
Живет в таинственном мерцаньи
Ее расширенных зрачков.
Так странно плавен шаг ее,
Но в ней все счастие мое…
Трещина в их любви обозначилась с первого года брака. Они были
слишком «разные». В плане поэтическом,
может быть, только дополняли
друг друга, но в жизни… С отрочества
Гумилев мнил
себя «конквистадором». После поездки в Африку пышным цветом расцвели его экзотические восторги, и так хотелось ему
увлечь жену мечтой о далеком волшебстве мира, о красоте
пустынь под небом южного полушария с созвездием «Креста», и о первобытном человеке, божественно-сильном, неистертом так называемой цивилизацией, живущем в согласии с природой и ее тайнами. От Анны Андреевны он требовал поклонения
себе и покорности, не допуская мысли, что она
существо самостоятельное и равноправное. Любил ее, но не сумел
понять. Она была мнительно-горда и умна, умнее его; не смешивала личной жизни с поэтическим бредом. При внешней хрупкости была сильна волей, здравым смыслом и трудолюбием.
Коса нашла на
камень. Возвратясь из Слепнева в Царское, он только и мечтал
умчаться поскорее в новое «
странствие» и, недолго думая, исчез
опять на несколько месяцев в Абиссинию. Вернулся с
почти готовым к печати сборником «Чужое
небо».
Тогда, после этого второго путешествия,
впервые попал я к нему в царскосельский дом, где жили его
мать, Анна Ивановна, и другие Гумилевы, в верхнем этаже. Молодые занимали
четыре комнаты — в нижнем. Чтобы
попасть на их половину,
надо было пройти довольно большую пустынную гостиную (с окнами на улицу и на
двор), где
никто не засиживался. Первая
комната,
библиотека Гумилева, была полна книг, стоящих на полках и
повсюду набросанных. Тут же
широкий диван, на котором он спал.
Рядом в темносиней комнате стояла
кушетка Ахматовой. В третьей, выходившей окнами во
двор, висели полотна Александры Экстер, подарки ее Гумилеву. В этой комнате стояла
мебель стиль-
модерн, в остальных — старосветская
мебель красного дерева, а
вовсе не карельской березы, как вспоминает Г. Месняев в «Возрождении» № 119. Четвертая
комната, окнами
тоже во
двор, служила Гумилеву рабочим кабинетом: мне запомнился поместительный
письменный стол и стены,
сплошь покрытые «абиссинскими картинами»,
среди которых были навешаны широкие браслеты слоновой кости.
Гумилев был еще «одержим» впечатлениями от Сахары и подтропического
леса; с ребяческой гордостью показывал он свои «трофеи», вывезенные из «колдовской» страны: слоновые клыки, пятнистые шкуры гепардов и картины-иконы на кустарных тканях, некое
подобие большеголовых романских примитивов. Только и говорил он об опасных охотах, о темнокожих колдунах, о крокодилах и бегемотах — там, в Африке, доисторической родине человечества, что висит «исполинской грушей» на дереве древней Евразии.
Анну Андреевну не
очень увлекала эта экзотическая
бутафория. На
жизнь она смотрела проще и глубже. К тому же во
время отсутствия мужа она сама выработалась в поэта вдохновенно-законченного, хоть и по-женски ограниченного собой, своею болью.
Гумилев должен был
признать право ее на
звание поэта, но продолжал раздражаться все больше ее равнодушием к его конквистадорству.
Никакой блеск собственных его рифм и метафор не помог
убедить ее, что
нельзя вить семейное
гнездо, когда на очереди высокие поэтические задачи. Помощница нужна ему, нужен
оруженосец,
спутник верный,
любовь самоотреченная нужна, а не женская, ревнивая, к
себе самой обращенная
воля. Что
делать? Он даже готов покаяться,
обуздать свой нрав, только бы
чувствовать ее
частью самого
себя, воплощенной грезой своей… Но она безучастна,
хотя еще любит его, — чужда ему и завоеванной им славе.
Стоя у догорающего камина и рассказывая о своих африканских приключениях, он горько осознает это:
Именем моим названа
река.
И в стране озер
семь больших племен
Слушались меня, чтили мой
закон.
Но теперь я слаб, как во власти сна,
И больна
душа, тягостно больна.
Я узнал, узнал, что такое
страх,
Заключенный
здесь, в четырех стенах,
Не помню, чтобы в это
время он кем-нибудь сильно увлекался. Это были годы неистовой богемы в Петербурге, литературной кружковщины, борьбы поэтических направлений, возникновения всяких крайностей и пряностей и в живописи, и в театре, и в поэзии. Оглушительно трубили в свои рекламные трубы футуристы и кубофутуристы, «бубновые валеты» и «ослиные хвосты» и пр.
Всюду можно было встретить Гумилевых,
вместе и в одиночку, на маскарадных вечерах и в кабачках, особенно — в «Бродячей собаке» Пронина. В эту пору многие из бывавших в «Аполлоне» увлекались Ахматовой, уже знаменитостью, но не заметил я, чтобы она серьезно кем-нибудь увлекалась, как случилось позже… Анна Андреевна признавалась, что в угаре кабачка «Бродячей собаки» ей
бывало приятно, с жалостью о нем вспоминает и в своей
недавно опубликованной «Поэме без героя». Однако это ночное «
веселье» не упрочило ее близости с мужем,
связь могла
разорваться от первого «случая».
Зимой того же (1912-го) 17 года родился у них сын, крещен Львом. Тяжелые
роды прошли
ночью в одной из петербургских клиник. Был ли доволен
Гумилев этим «прибавлением семейства»? От его троюродного
брата Д. В. Кузьмина-Караваева (в священстве отца Дмитрия) я слышал довольно
жуткий рассказ об этой ночи. Будто бы
Гумилев, настаивая на своём презрении к «брачным узам», кутил до утра с троюродным братом, шатаясь по разным веселым учреждениям, ни разу не справился о жене по телефону, пил в обществе каких-то девиц. По словам отца Дмитрия, все это имело вид неумно-самолюбивой позы,
было желанием не
быть «как все»…
После родов Анна Андреевна стала
готовить к печати «Белую стаю» 18 и
вновь уединилась, а он выхлопотал
себе командировку от Академии Наук возглавляющим Этнографическую экспедицию на Сомали. Но оставаться долго без влюбленности
Гумилев не мог, и «
случай» послал ему
опять несчастливую
любовь, девушку не
менее красивую и умственно-яркую, чем прежние любви Татьяну Александровну А. 19 Не берусь
утверждать, что увлечение
было взаимно… Во всяком случае,
опять, в
третий раз,
через Париж и
Марсель,
Гумилев отправился в африканское
странствие.
«1913 год был решающим в судьбе Гумилева и Ахматовой, — говорил Н. Оцуп в своей книге «Литературные очерки», — она пережила сильное
чувство к знаменитому современнику с коротким звонким именем». Это
тоже вымысел. «Аполлон» не мог бы не
знать, если бы
что-нибудь подобное
было. Ахматова только
один раз зашла к Блоку по делу и об этом свидании написала стихи. Если в
этот «решающий год» увлекалась кем-нибудь, то не «современником с коротким звонким именем». Она расставалась с мужем покорно и скорбно.
Вдали от жены и сына, в это
путешествие, окончившееся для него неблагополучно, малярией,
Гумилев как будто стосковался по жизни «
дома», и не без волнения поспешил в Слепнево.