Николай Гумилев в воспоминаниях современников
лекции в самых разнообразных учреждениях: в Тенишевском
училище на Моховой, в Пролеткульте, в Балтфлоте, он возобновил Цех поэтов, куда стала стекаться молодежь. В это
время он развелся с Анной Андреевной и женился на Асе, Анне Николаевне Энгельгардт, начинавшей писательнице румяной, с пушистыми белокурыми волосами и голубыми наивными глазами.
Сначала Гумилев поселился в квартире ее родителей (когда они уехали
куда-то). Когда родилась у них
дочь, Лена, он отослал жену с дочерью к своей матери, Анне Ивановне, в Слепнево, где легче
было добывать продукты питания.
Затем он переехал на мою бывшую квартиру на Ивановской улице, вероятно, с разрешения М. Л. Лозинского, секретаря «Аполлона», которому я предоставил
право распоряжаться ею.
А. Н. Энгельгардт простодушно полюбила Гумилева, во всем подчинялась ему, после рождения дочери ухитрялась приезжать к нему из деревни, посещала
изредка «Цех» (но не была на панихиде по нем, на которую пришел
почти весь литературный Петербург, в том числе и Анна Ахматова). Анне Николаевне посвящен
последний сборник стихов Гумилева «
Огненный Столп».
Когда
зимой 1920 года
жизнь стала невыносимой в квартире на Ивановской от холода, Николаю Степановичу удалось
переехать в «Дом Искусств»,
бывший дом Елисеева, на углу Невского и Мойки, где
судьба соединила писателей, литературных и художественных деятелей, многих из состава сотрудников «Аполлона». За
время пребывания Гумилева на фронте
репутация его, как писателя, значительно выросла; он не чувствовал
себя, вернувшись в
русский литературный мир, одиноким.
Почти вся группировавшаяся вокруг него в «Аполлоне» талантливая молодежь осталась при новой власти привилегированным меньшинством. Многие не связанные политикой сотрудники «Аполлона» могли
служить власти, не вызывая особых подозрений, в то
время как
большинство сотрудников других журналов примыкали так или
иначе к политическим партиям. Большевикам нужны были
люди европейски образованные. Этим объясняется, что в «Доме Искусств» оказалось немало аполлоновцев или примыкавших к ним художественных деятелей.
В 1921 году только малое
меньшинство эмигрировало, рискуя жизнью (в первую
очередь — Мережковские и Философов), не допускавшие никаких компромиссов с большевиками.
Гумилев менее всего думал
куда-нибудь «
бежать», он продолжал упорно свою поэтическую линию, борясь с символистами и всякими »декадентами», вроде Маяковского, Хлебникова и пр.
Выразительнее всех и
очень колко, по обыкновению, рассказал об этом Владислав Ходасевич в своей книге «
Некрополь».
Раньше Ходасевич не был знаком с Гумилевым. Как-то «представился» ему
случай и он получил у него «аудиенцию».
Гумилев жил еще в моей квартире, до переселения в «Дом Искусств». «Он меня пригласил к
себе, — рассказывает Ходасевич, — встретил так, словно это
было свидание двух монархов. В его торжественной учтивости
было нечто столь неестественное, что
сперва я подумал — не шутит ли он? Пришлось, однако, и мне
взять примерно
такой же тон:
всякий другой был бы фамильярностью… В опустелом, холодном, пропахшем воблою Петербурге, оба голодные, исхудалые, в истрепанных пиджаках и дырявых штиблетах,
среди нетопленного и неубранного кабинета, сидели мы и беседовали с высокомерной важностью…»
Там же Ходасевич рассказывает об аресте Гумилева 3-го августа и об его расстреле 25-го августа. С большим волнением прочел я следующую страницу «Некрополя»:
«В конце
лета я стал собираться в деревню на
отдых. В среду 3-го августа мне предстояло
уехать.
Вечером накануне отъезда я пошел
проститься кое с кем из соседей по «Дому Искусств». Уже часов в
десять постучался к Гумилеву. Он был
дома»… «Прощаясь, я попросил разрешения
принести ему на
следующий день кое-какие вещи на сохранение. Когда на
утро, в
условленный час, я с вещами подошел к дверям Гумилева, мне на
стук никто не ответил. В столовой
служитель Ефим сообщил мне, что
ночью Гумилева арестовали и увели.
Итак, я был последним, кто видел его на воле»… «Я пошел к
себе и застал там поэтессу Надежду Павлович, общую нашу с Блоком приятельницу. Она только что прибежала от Блока, красная от жары и запухшая от слез. Она сказала мне, что у Блока началась
агония. Как водится, я стал утешать ее, обнадеживать.
Тогда в последнем отчаянии, она подбежала ко мне и, захлебываясь слезами, сказала: —
Ничего вы не знаете… никому не говорите… уже «несколько дней… он сошел с ума!»
Через несколько дней, когда я был уже в деревне, Андрей
Белый известил меня о кончине Блока. 14-го числа, в
воскресенье, отслужили мы по нем панихиду…»
Поразительное
совпадение! Оба,
Гумилев и
Блок,
вместе выбыли из строя, исчезли 3-го августа,
один в
застенок (неизвестно, что вынес он во
время двухнедельного допроса),
другой,
Блок, исчез в
безумие. В этом одновременном исчезновении — какая жуткая «
символика»!
Почти всю
жизнь Блок и
Гумилев враждовали, хоть личной неприязни, на моей памяти,
между ними не
было;
друг друга «не любили», но встречаясь в «Аполлоне», заседая в комитете «Поэтической академии», ни разу ни тот, ни
другой не проявил открыто этой нелюбви. И после революции они
много работали
вместе, с трудом добывая
пропитание, и в то же
время — как были чужды
друг другу мыслями, вкусом, мироощущением, отношением к России, всем, что создает писательскую
личность! Они были «антиномичны», а
русская действительность все
время их сталкивала. До последних лет соперничая,
может быть, и не без взаимной зависти, они в тот же
день ушли из жизни.
Надо ли
говорить, что это
соревнование продолжается и после их смерти:
русские стихолюбы до сей поры — или «блокисты», или «гумилисты».
В
какой-то из своих статей (помнится, об Эмиле Верхарне) Георгий Чулков говорит: «
Понять поэта, значит
разгадать его
любовь. О совершенстве мастера мы судим по многим признакам, но о значительности его только по одному:
любовь,
страсть или влюбленность художника предопределяют высоту и глубину его поэтического дара». С этой точки зрения
Гумилев — несомненнейший из поэтов нашего века: его
сущность —
любовь к поэзии, к женщине, к миру, к родине. Он не был мыслителем, не обладал умом, проникающим в глуби стоящих
перед человечеством вопросов. Да и
жизненный путь кончил он действительно
слишком рано,
никак не принадлежа к гениям, как,
например, Лермонтов (с которым, однако, у него
много общего — и
гордыня, и
комплекс малоценности, и любовные муки, и порывание к небу, и
предчувствие ранней смерти);
даром стихослагательства он не был наделен
сверх меры. Но
рядом с этим,
иногда целые стихотворения Гумилева достигают прелести лучших образцов русской лирики.
Если
забыть о пресловутом термине «
акмеизм», которым
Гумилев отстаивал
себя, свою писательскую новизну, в борьбе с символистами (особенно с Блоком), если
вслушаться в его стихи без предвзятости, то станет очевидным, что многие его строфы близки к модернизму символическому.
Недаром высоко чтил он Иннокентия Анненского. Стихи Гумилева из парнасски-агностических, из образных описаний Африки в духе Леконта де Лилля и Эредиа, становятся символическими в самом глубоком смысле, когда выражают
волнение любви или
предчувствие иного мира, или
отчаяние от сознания бренности земного бытия. Даже сюрреалистом кажется он, если угодно, к концу жизни (последние стихотворения, попавшие в «
Колчан», «Костер» и «
Огненный столп», как «Фра Беато Анжелико», «Эзбекие», «Шестое
чувство», «Заблудившийся
трамвай», «
Дева-
Птица» и др.).
Ранняя
смерть Николая Степановича — большая
потеря для русской поэзии.
За все печали, радости и
бредни,
Как подобает мужу, заплачу
Непоправимой гибелью последней,
говорит
Гумилев в одном из предсмертных своих .стихотворений «
Память». Причины этой гибели до сих пор не
вполне еще выяснены. За что был он убит 25 августа 1921 года, после трехнедельного ареста,
вместе с другими участниками так называемого «Таганцевского заговора» (
между ними — Таганцев, сын директора гимназии,
князь Ухтомский, сопровождавший
когда-то Николая II в Японию, и ряд других монархически настроенных «заговорщиков»)? Многие в то
время мечтали в Петербурге о восстановлении Романовской монархии, не одна возникала контрреволюционная
организация, и
конечно, в каждую просачивались провокаторы.
Никто не догадывался, что
Гумилев состоит в тайном обществе, замышлявшем
переворот,
хотя Николай Степанович, бывавший
всюду, где мог
найти слушателей (даже в самых «советских» кругах), не скрывал своих убеждений. Он самоуверенно воображал, что прямота, даже безбоязненная
дерзость — лучшая
защита от большевистской подозрительности. К тому же, он был доверчив, не видел в каждом встречном соглядатая. Вероятно, к нему подослан был
советский агент, притворившийся другом, и
Гумилев говорил «другу» то, что
было говорить смертельно опасно. Веря в свою «звезду», он был неосторожен…
В начале июля 1921 года в Крым отправился
поезд красного адмирала Немица, бывшего царского адмирала, человека образованного и обаятельного.
Поезд был набит военными,
Гумилев выхлопотал
себе право проехать на нем до Севастополя и обратно. В Севастополе допечатывалась последняя его книга стихов «
Огненный Столп».
Деньги на это
издание он нашел, по-видимому, у кого-то из крымских моряков.
В поезде Немица
атмосфера, вероятно, была ему дружелюбная, полуграмотные «красные» слушали внимательно и сочувственно его «африканские» стихи. Он играл с ними в карты, шутил,
много пил…
Через неделю, как ни в чем не
бывало, вернулся в Петербург, продолжал свою
деятельность лектора, наставителя поэтов…
Ночью на 3-е августа
люди в кожаных куртках
куда-то повели его, позволив ему из книг
взять с собой Библию и Одиссею.
Никто его не видел больше. В конце месяца, в «Петроградской Правде» был напечатал
список расстрелянных «таганцевцев», с указанием «кто и за что». О Гумилеве сказано
было, что он
поэт,
член правления горьковской «
Мировой литературы»,
беспартийный и
бывший военный, участвовал в составлении прокламаций, обещал
присоединить к таганцевской организации группу интеллигентов в случае восстания, получал
деньги на технические надобности организации.
Вот как заключает
свой рассказ о смерти Гумилева и Блока Владислав Ходасевич,
бывший тогда в деревне: «В начале сентября мы узнали, что
Гумилев убит. Письма из Петербурга шли мрачные, с полунамеками, с умолчаниями. Когда вернулся я в
город, там еще не опомнились после этих смертей. В начале 1922 г., когда
театр, о котором
перед арестом
много хлопотал
Гумилев, поставил его пьесу «Гондла», на генеральной репетиции, а потом и на первом представлении,
публика стала
вызывать: — Автора! Пьесу велели
снять с репертуара».
ВЛАДИМИР ПЯСТ
ВСТРЕЧИ