Николай Гумилев в воспоминаниях современников
на квартире, — и
который послужил началом вынесенной на
большой простор с осени «Академии Художественного Слова».
Незадолго до
того времени 1 приехал
из-за границы выпустивший там несколько сборников своих стихов, царскосел по рождению и первоначальному образованию,
поэт Н. С.
Гумилев. Приехав, он сделал визиты тем из петербургских поэтов, которых считал
более близкими
себе по творческим устремлениям. В числе их был и П. П. Потемкин, 2
тогда уже собиравшийся издавать сборник своих стихов и дебютировавший в отдельном издании стихотворным переводом «Танца Мертвых» 3 Франка Ведекинда. Потемкин прожил в детстве некоторое
время в Риге и считал
себя связанным с немецким языком и культурой; не бросая шахмат, он бросил к этому времени естественные науки и в университете стал
числиться на том же романо-германском отделении, которое выбрал для
себя в конце концов и я, на котором были и
впервые в ту весну появившийся на горизонте О. Мандельштам и Н. С.
Гумилев. Все,
кроме Потемкина-германиста, были романистами. Зловещее
предсказание A. A. Блока об участи Потемкина не сбылось: актером он не стал; но в «Сатирикон» поступил, и довольно-
таки обидел Блока не
вполне приличною, действительно, подписью под достаточно злою карикатурою художника Ремизова (Ре-Ми):
Пускай глаза метелью вспучены,
Все ж в
небо ко всему приученный
Более бранчливо, чем остроумно!
В это же
время на литературном горизонте
впервые появился и Алексей Н.
Толстой, старательно скупавший первую свою книгу стихов в книжных магазинах, где она
почему-то была выставлена на видном месте витрин, и предавал ее всесожжению. Вот эти три молодых поэта осознали
себя недостаточно владеющими своим ремеслом, — и решили
обратиться за наукою к старшим.
Похвальный пример,
достойный всяческого подражания! Они посетили следующих трех «мэтров»: Вячеслава Иванова, Максимилиана Волошина (еще далеко не признанного в ту пору!) и пожилого, но стоявшего
вдалеке от широких литературных путей — И.Ф. Анненского. К тому времени, кажется, была выпущена им только одна книга стихов — да и то под псевдонимом Ник Т-о,
который можно было расшифровать как,
хотя бы, «Николай Терещенко». А
между тем, это был
последний год довольно долгой жизни почтенного поэта, «под знаком» которого действовало все восходившее в те годы поэтическое
творчество: акмеисты и первые футуристы.
Признаться, я лично ни разу об И. Ф. Анненском до этой весны и не слыхал. Всех трех поэтов «молодые» попросили прочесть по циклу лекций на тему о поэзии; лекции последних двух
почему-то не состоялись,
зато Вяч.
Иванов оказался, как говорят теперь, «выполнившим на 100% свое
задание».
В квартире на «башне»
бывало по вечерам в ту весну тихо и печально, но царствовала кипучая
работа. Появилась большая аспидная
доска; мел в руках лектора; заслышались звуки «божественной эллинской речи»: раскрылись тайны анапестов, пеонов и эпитритов, «народов» и «экзодов». Все это ожило и в музыке русских, как классических, так и современных стихов. Своим эллинистическим подходом к сути русской просодии Вячеслав
Иванов,
правда, полил несколько воды на мельницу довольно скучных воскрешателей античных ритмов в русских звуках, — вроде М. Д. Гофмана, издававшего
тогда книгу «Гимны и оды», ничем не замечательную,
кроме того, что вся она была написана алкеевыми, сапфическими или архилоховыми строфами, — без достаточной тонкости в передачи их музыки. Но в общем, лекции «Про-Академии», записанные
целиком Б. С. Мосоловым, составили бы превосходное
введение в энциклопедию русского стиха…
…Помню
также доклад профессора Фаддея Францевича Зелинского о передаче русским стихом античных размеров и
чтение его своих переводов Софокла, а
также и опытов других размеров,
например, «голиямба»:
В
день свадьбы, и когда ее кладут в землю.
Потом начались вечера диспутов; оппонентами выступали и Анненский, и Вяч.
Иванов. О природе русского спондея говорилось
много; слова Анненского, да и «
практика его», на мой, по крайней мере,
взгляд, были
наиболее мудрыми и верными. Но
полемика по этому вопросу отвлекла бы меня в сторону,
слишком мало интересную для неспециалиста-читателя. Все
трое диспутантов были великолепны и величавы, как старшины-архонты. Молодежь играла
роль хора,
вопреки обычаю греческих трагедий, безмолвного и безгласного. Это
спустя уже так с год, Н. В. Недоброво, Н. С.
Гумилев, — да еще живший в ту пору некоторое
количество лет или месяцев в Петербурге Максимилиан Волошин представлявший собою, так
сказать, среднее (
вместе с Кузьминым)
поколение между родившимися в 50-60 годах старшими и тремя — младшими (год рождения которых приходился около 1886), — только эти
трое из
более молодых принимали
участие в диспутах не только в качестве «вопрошателей», но и «высказывателей». Впрочем,
через два года произошло в стенах Академии
нечто вроде революции, 4 но об этом в своем месте.
…На первых же осенних собраниях Академии 5 стала появляться
очень стройная,
очень юная
женщина в темном наряде… Нам была она известна в качестве «жены Гумилева». Еще
летом прошел
слух, что
Гумилев женился и против всякого ожидания — «на самой обыкновенной барышне». Так
почему-то говорили. Очевидно, от него, уже совершившего первое свое
путешествие в Абиссинию, ожидалось, что он привезет в качестве жены зулуску или, по крайней мере, мулатку; очевидно, подходящей к нему считалась только экзотическая
невеста.
Иначе бы,
конечно, об Анне Ахматовой никому бы не пришло в голову
сказать, что она — «самая обыкновенная
женщина»…
Эта «самая обыкновенная
женщина», как
вскоре выяснилось, пишет «для
себя» стихи. «Комплиментщик» Вячеслав
Иванов заставил ее
однажды выступить «в неофициальной части программы» заседания Академии. Я помню стихи, которые сказала Анна Ахматова, — т. е. помню, что
среди них
было:
У пруда русалку кликаю,
Это
стихотворение, кажется, и все другие, читанные Ахматовой в тот
вечер, были в скором времени напечатаны.
Между тем, как слышно
было, она
вообще только что начала
писать стихи.
Дело в том, что эта «самая обыкновенная
барышня» —
сразу, выросши, выросла поэтессой, — и с первых шагов стала в ряды
наиболее признанных, определившихся русских поэтов.
…
Незадолго до этого уже был я на новой квартире Городецкого на Фонтанке, — в передней ее был нарисован
огромный хвостатый «чертяка», указывавший пальцем на
надпись: Не кури! — Был я по специальному приглашению — повестке, написанной рукою Гумилева, на «первое
собрание Цеха Поэтов».
Осень 1911 года — историческая
дата для «акмеистов». На этом собрании была изложена 6
вскоре напечатанная в «Аполлоне»
декларация «Акмеизма, адамизма то ж», — этой диады, первой части которой преимущественным исполнителем был
Гумилев, —
второй же — Городецкий. Исторически это
может быть,
было действительно так, что вот двум молодым поэтам не захотелось
быть в числе «эпигонов», — и в лице возглавляемого ими «Цеха» хотелось
создать «
фермент брожения», перекидывавшийся на «
слишком академическую» Академию. Действительно, оба они, в особенности
Гумилев, всем своим творчеством, «корнями», так
сказать, «вросли» в «
символизм». Тех, кого они тянули к
себе, в частности, Ахматову и Мандельштама, только
тогда начинавших, но начинавших прекрасно, — нисколько не волновали честолюбивые стремления
всегда стоять на «вершинах» («акмэ») и всему сущему
давать новые имена (как «Адам»).
Однако
впоследствии у этих четырех и, пожалуй, у Зенкевича, действительно начинали просачиваться в поэзию не бывшие в ней у их предшественников черты. В 1914 г. уже
можно было говорить серьезно об этом направлении, как об отдельном от символического. Ха только их
беда, что в эту же пору уже бурно вырывались новые потомки прежних модернистов футуристы, о которых
будет речь впереди.
Цех поэтов был довольно любопытным литературным объединением, в котором не ставился
знак равенства
между принадлежностью к нему и к акмеистической школе. В него был введен несколько
чуждый литературным обществам и традициям
порядок «управления». Не то, чтобы
было «
правление», ведающее хозяйственными и организационными вопросами; но и не то, чтобы были «учителя-академики» и безгласная
масса вокруг. В Цехе были «синдики», — в задачу которых входило
направление членов Цеха в области их творчества; к членам же предъявлялись требования известной «активности»;
кроме того, к поэзии был с самого начала взят
подход, как к ремеслу. Это
гораздо позднее Валерий Брюсов
где-то написал: «
Поэзия -
ремесло не хуже всякого другого». Не формулируя этого так, вкладывая в эту формулу несколько
иной, чем Брюсов,
смысл, — синдики,
конечно, подписались бы под вышесказанным афоризмом.
А высказываться многим не позволял.
Было,
например,
правило, воспрещающее «
говорить без придаточных». То
есть, высказывать свое
суждение по поводу прочитанных стихов без мотивировки этого суждения.
Все члены Цеха должны были «
работать» над своими стихами согласно указаниям собрания, то
есть, фактически — двух синдиков.
Третий же был отнюдь не
поэт:
юрист,
историк и только муж поэтессы. Я говорю о Д. В. Кузьмине-Караваеве. Первые два были,
конечно, Городецкий и
Гумилев.
Синдики пользовались к тому же прерогативами, и были чем-то вроде «
табу». Когда председательствовал
один из них,
другой отнюдь не был равноправным с прочими
член собрания. Делалось
замечание, когда
кто-нибудь «поддевал» своей речью говорившего
перед ним синдика № 2. Ни на минуту не забывали о своих чинах и титулах.
За исключением этих забавных особенностей, в общем был Цех благодарной для работы средой, — именно тою «рабочей комнатой», 7 которую провозглашал в конце своей статьи «Они»
покойный И. Ф. Анненский. Я лично посетил только первые два-три собрания Цеха, а потом из него «вышел», —
снова войдя лишь
через несколько лет, к минутам «распада», — и с удовольствием проведя
время за писанием уже шуточных конкурсных стихотворений тут же на месте. Помню, был задан
сонет на тему «Цех ест Академию» в виде акростиха.
Вот, что у меня получилось:
Цари стиха собралися во Цех:
Калош презритель, зрящий в них помех
У для ходьбы: то не Борис Бугаев,
Шаманов
враг, — а тот, чье имя всех
Арабов устрашает, — кто до «Вех»
Еще и не касался, — шалопаев
Я вам скажу, кто избран синдик
третий:
Сережа Городецкий то. Заметь — и