Николай Гумилев в воспоминаниях современников
«Кипарисового ларца» слишком сильна обманчивая двойственность, разрушительная приблизительность.
 
Гумилев, герой легенды, певец свободных просторов, пьяненный природой, нет, не для него этот сумеречный свет лампы, зловещие тени в углах, тайная боль похоронного трилистника, пронизывающая всю поэзию Анненского. Анненского нельзя не любить. Но после него не мешает вспомнить о Пушкине. Вернемся к Гумилеву.
 
Мог ли быть счастливым его брак с Анной Ахматовой? Она еще, слава Богу, жива. Глубокое уважение и к ней, и к памяти Гумилева не позволяют касаться легкомысленно их биографии. Но их собственные стихотворные признания настолько красноречивы, что обеднять эту страницу, уже вписанную в историю литературы, было бы претенциозно.
 
 
Что плоти я никак не мог смирить,
 
признается Гумилев. Ахматова же сама себя называет «и грешной и праздной».
 
Гумилев страстно искал идеальную женщину.
 
Я твердо, я так сладко знаю,
 
С искусством иноков знаком,
 
Что лик жены подобен раю,
 
Обетованному Творцом.
 
Уже юношеские «Жемчуга» привлекают напряженной тоской по Беатриче:
 
 
В мире лукавых обличий,
 
 
Но он любил Беатриче.
 
Так характеризует поэт, конечно, самого себя. Но рядом с обожанием есть у него и недоверие к женщине, готовность принять от нее удар измены.
 
Дама, чем красивей, тем лукавей…
 
Даже Улисс у Гумилева, хотя и не сомневается в верности Пенелопы, восклицает:
 
Пусть незапятнано ложе царицы,
 
Грешные к ней прикасались мечты.
 
И герой от жены уезжает в новое плавание
 
О том, что в юности Гумилев ведал искушения любви и самоубийства, мы узнаем из прекрасного стихотворения «Эзбекие», написанного в 1917 г. Поэт рассказывает, что десять лет назад, то есть в 1907 году, был измучен женщиной и хотел наложить на себя руки.
 
А вот и прямое отчаяние, отказ от мечты о Беатриче (цитирую снова стихи из юношеских «Жемчугов») :
 
Он поклялся в строгом храме
 
Перед статуей Мадонны,
 
Что он будет верен даме,
 
Той, чьи взоры непреклонны.
 
Когда же, после долгих лет распутной жизни, он возвращается к Мадонне, и та его упрекает, что он изменил обету, «Он», то есть Гумилев, отвечает:
 
Я нигде не встретил дамы,
 
Той, чьи взоры непреклонны.
 
И вот встреча с Ахматовой. Казалось бы, два больших поэта предназначены друг для друга. Но уже через два года после женитьбы Гумилев не скрывает своего раздражения:
 
Из логова змиева,
 
Из города Киева
 
Я взял не жену, а колдунью.
 
А думал забавницу,
 
Гадал — своенравницу,
 
Веселую птицу-певунью…
 
Ахматова отвечает:
 
Настоящую нежность не спутаешь
 
Ни с чем, и она тиха.
 
Вероятно, эти строчки относятся не к Гумилеву, но и он, конечно, их заслужил.
 
Почему бы в самом деле женщина, да еще такая, как Ахматова, должна была отвечать требованиям довольно сомнительного идеала: быть «забавницей» и «веселой птицей-певуньей»? Несмотря на высокое стремление к Беатриче, Гумилев был слишком отравлен сомнениями. Конечно, и Ахматова не стремилась к тому, что было идеалом для пушкинской Татьяны:
 
Была бы верная супруга
 
И добродетельная мать.
 
Правда в том, что оба поэта принадлежали душой и телом своей эпохе, особой эпохе предвоенного Петербурга с его ночными кабаками, с его законами.
 
Да, я любила их, те сборища ночные.
 
признается Ахматова. В другом месте она уже открыто негодует на своего спутника, жалуясь кому-то:
 
Прощай, прощай, меня ведет палач
 
По голубым предутренним дорогам.
 
Не была ли Ахматова слишком сложна для своего цельного рыцаря-мужа?
 
Мне жалко ее, виноватую.
 
говорит он. В чем ее вина, это ясно из ее стихов. Но меньше ли вина самого Гумилева? Чем больше мы вникаем в его поэзию, тем яснее, что он любил любовь, а не одну женщину. Ни одной своеобразной индивидуальности у воспеваемых в его лирике героинь! Все на один манер, все со стандартными прелестями, воспеваемыми в условной форме под трубадуров и Петрарку или под самых патетических поэтов Востока. Из всех женских типов выделяется лишь один: Ахматова, быть может, именно потому, что она единственная Гумилева таким, каким он решил быть с женщинами, — не приняла.
 
Есть еще один очень важный вопрос в этом знаменитом романе.
 
Гумилев явно недооценивал поэзию своей жены. Почему? Маленькие люди инсинуировали, будто он ей завидовал. Это, конечно, не верно. Гумилев, как все мы, не чужд был человеческих слабостей, но благородство его натуры несомненно, и оно всегда брало верх.
 
Я думаю, что он просто был жертвой своей теории. Леконт де Лилль был против поэзии ламентаций, признаний, проповедовал большие темы, по преимуществу исторического характера. Гумилев долгое время был под влиянием Леконт де Лилля, которому даже посвятил отличные стихи. «Креол с лебединой душой» предъявлял поэзии требования, противоположные дневниковой, исповедной лирике Ахматовой. Разлад между его русским последователем и представительницей столь чуждого Леконт де Лиллю начала был неизбежен.
 
1913-й год был решающим в судьбе Ахматовой и Гумилева. Она переживает сильное чувство к «знаменитому современнику с коротким звонким именем». Гумилев, после долгих жалоб на плен, вырывается на свободу. Глава экспедиции на Сомали, он снова упоен природой, путешествием. Но разрыв произошел перед этим. О нем говорит сам Гумилев в первой версии превосходного стихотворения «Пятистопные ямбы», 7 опубликованной в марте 1913-го года в «Аполлоне»:
 
Я проиграл тебя, как Дамаянти
 
Когда-то проиграл безумный Наль…
 
Прежде чем продолжать биографию Гумилева, отметим три важнейших момента его творчества: африканские стихи, итальянские стихи и создание новой поэтической школы, акмеизма (об акмеизме подробно скажем дальше, касаясь роли Гумилева как теоретика).
 
Африканские стихи, почти все написанные анапестом, размером чрезвычайно подходящим для выражения восторга, замечательны по вдохновению, звучны, увлекательны. Одно стихотворение лучше другого. Гумилев доказал, что экзотика кабинетная — одно, а экзотика подлинная — совсем другое. Он доказал также, что Россия, уже влюбленная в Кавказ и Крым, ничуть не меньше других стран может полюбить природу, ей самой не свойственную.
 
В стихах Гумилева итальянских меньше единства, но есть среди них шедевры.
 
Единство есть в итальянских стихах Блока. Их пронизывает чувство, сближающее его, например, с прерафаэлитами, искавшими в Италии следов высокого христианского пафоса, мученичества, монастырской чистоты. Блок обрушивается на Флоренцию с какими-то савонаролловскими обличениями:
 
Всеевропейской желтой пыли
 
Ты предала себя сама,
 
громит он, забывая, что сами итальянцы, задолго до Risorgimento и вплоть до наших дней жаловались, что слава их великого прошлого давит Италию настоящего, превращая ее в огромный музей.
 
Гумилева его итальянские стихи сближают с автором «Rцmische Elegien», любившим Италию, как любовь, с веселой радостью эпикурейца. С той лишь разницей, что Гете искал для своего германского варварского начала, которое отлично сам сознавал, обуздывающей силы античности, классицизма. Гумилев же и не нуждался в Италии, как стихии латинской ясности, потому что у него была собственная ясность, ничем не возмущенная. Это с поразительной стройностью выпелось у него в одном из прекраснейших его стихотворений: Фра Беато Анжелико. Есть что-то общее между этим стихотворением и знаменитым «Les phares» Бодлера. Но, перечислив несколько гениальных живописцев, Бодлер обращается к Богу с гордым призывом признать заслугу «наших пламенных воплей, претворенных в искусство,» а Гумилев, предпочитая славнейшим художникам Италии смиренного Фра Беато, кончает свою вещь смиренными же словами:
 
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
 
А жизнь людей мгновенна и убога,
 
Но все в себе вмещает человек,
 
Который любит мир и верит в Бога.
 
…Военные стихи Гумилева так же вдохновенны, как африканские. По глубине они даже лучше и уж наверно значительнее. 8 Иначе и не могло быть для поэта, сказавшего:
 
 
Слова, затерянные ныне,
 
Звучат в душе, как громы медные.
 
Как голос Господа в пустыне.
 
Военные призывы д’Аннунцио звучат чуть-чуть театрально рядом с военными стихами его русского почитателя. Среди поэтов, принявших войну с религиозной радостью, лишь один, Шарль Пеги, кажется мне по высоте и благородству чувства равным Гумилеву. Сходство их строчек местами поразительно.
 
…Во время войны поэт-солдат не изменил своему главному призванию. Наоборот. В 1916-м году написана лучшая из его больших вещей, драма в стихах «Гондла». Я лишь отчасти согласен с высокой оценкой «Отравленной туники», напечатанной в интереснейшей книге «Неизданный Гумилев». Глеб Струве эту драму, по-моему, переоценивает. Наоборот, отрывок прозы, напечатанный там же и тоже впервые, 9 мне кажется истинной находкой для всех, кто любит Гумилева, и может служить подтверждением того, что я пытаюсь установить дальше в связи с анализом стихов Гумилева, посвященных России.
 
«Отравленная туника», подобно другой драме в стихах «Дитя Аллаха», не лишена ни прелести, ни значительных художественных достоинств, но в обеих вещах есть тень гумилизма, хотя бы в чуть-чуть хвастливом превозношении двух поэтов-героев, уж как-то чересчур неотразимых для всех женщин… Гондла же горбун, несчастный в любви, хотя именно он и есть настоящий герой.
 
Принося себя в жертву, чтобы обратить в христианство грубых исландцев, волков, он, высмеянный, опозоренный, поруганный в любви к невесте, которая и сама над ним издевается, поражает нас, как стон, как упрек, и вместе восхищает, как подлинный избранник свободы.
 
Вещь глубоко биографична, на что я уже указывал, говоря о детстве поэта. Некрасивый Гумилев нашел в цикле кельтских легенд образ для своего долгого затаенного страдания: горбун, но дивный певец, верующий и добрый, не таким ли ощущал себя в самых тайных тайниках души герой-поэт, гордый, почти заносчивый, но только с виду и только с неравными.
 
Больше, чем где-нибудь, Гумилев в этой вещи подобен Лермонтову, к которому он вообще ближе, чем к кому-либо из русских поэтов.
 
…Награжденный двумя георгиевскими крестами, в феврале 1917-го года он в Петербурге. К революции он холоден. Спешит уехать. Его отправляют на салоникский фронт, куда он не доехал.
 
Лондон. Париж. Здесь он пишет стихи в альбом девушке, в которую влюблен. Стихов немало, уровень их не очень высок.
 
Вот и монография готова:
 
Фолиант почтенной толщины
 
О любви несчастной Гумилева
 
В год четвертый мировой войны.
 
Но монографии этой, наверно, никто не напишет. Петраркизм парижских этих стихов, собранных позднее в книге «К синей звезде», делает их условно-патетическими. Гумилев знал и любил провансальских трубадуров, но до уровня воспеваемого им мимоходом Жофре Рюделя в своем парижском цикле он не поднимается. Зато, как только он отрезвляется от своей страсти, пишет он строчки воистину гумилевские, то есть и вдохновенные, и нелживые:
 
Если ты сейчас же не забудешь…
 
Девушку, которой ты не нужен,
 
Девушку, которой ты не нужен,
 
То и жить ты значит не достоин.
 
Последуем его примеру и забудем случайный эпизод.
 
Из Парижа через Лондон и Мурманск Гумилев возвращается в Россию, уже советскую… Отчего он не остался в Лондоне? Он, открыто говоривший, что предан идее монархии, он, любивший мир, экзотику, свободу, мореплаватель, охотник, почему он вернулся в «край глухой и грешный», как назвала Россию Ахматова?
 
В плане налаженном самим человеком его судьбы это возвращение необъяснимо. В другом плане… Но вернемся к событиям земным…
 
Его называли «заграничной штучкой». Иванов-Разумник над ним издевался, ставя ему в пример не только Блока и Белого, но и Клюева и Есенина.
 
Иванов-Разумник Гумилева не понял. Это — поэт глубоко русский, не менее национальный поэт, чем был Блок.
 
* * *
 
…Мудрая ясность Гумилева привела его к борьбе

"Кипарисового ларца" слишком сильна обманчивая двойственность, разрушительная приблизительность.   Гумилев, герой легенды, певец свободных просторов, пьяненный природой, нет, не для него этот сумеречный свет лампы, зловещие тени в углах, тайная