Куда в таком случае девать приятный «орнаментализм» этих стихов, их звонкие и легкие краски, куда девать мужественно драматическую концовку:
Только в Китае мы якорь бросим,
Хоть на пути и встретим смерть!
А вопросы решаются без труда. Китай, по мысли автора, и есть та чаемая земля, утерянный рай, что необходимо вновь обрести. Символическая – а порой и реальная – смерть есть обязательная часть процесса инициации, разновидностью которого является и алхимический процесс.
Мне представляется, что, исчерпав предлагаемые оккультными науками способы достижения чаемого, Гумилев пришел к неожиданному решению. Он решил изменить порядок действия. Почему путь к себе должен быть так долог? Почему, чтобы преобразиться, надо терять годы на промежуточные занятия, а не начать с самого себя?
И это отмечено мемуаристами и литературоведами. С определенного момента, очень рано, Гумилев стал меняться, превращаться совсем в иного человека. Г. Иванов говорит об этом так: «Он по-настоящему любил и интересовался только одной вещью на свете – поэзией. Но он твердо считал, что право называться поэтом принадлежит только тому, кто в любом человеческом деле будет всегда стремиться быть впереди других, кто, глубже других зная человеческие слабости, эгоизм, ничтожество, страх смерти, будет на собственном примере каждый день преодолевать «ветхого Адама». И – от природы робкий, тихий, болезненный, книжный человек – он приказал себе быть охотником на львов, солдатом, награжденным двумя Георгиями, заговорщиком, рискующим жизнью за восстановление монархии. И то же, что со своей жизнью, он проделал над своей поэзией». Еще проще и точнее сказала Ольга Мочалова: «Кто не понял, что Гумилев безмерно выше самого себя, не понял в нем ничего».
Гумилев по-прежнему пишет об утраченном рае, как бы этот рай сейчас ни назывался, какие бы обличия ни принимал, и о людях, чающих его обрести, о конкистадорах, моряках, путешественниках, воинах. И при этом занят собственным «Великим деланием».
Его «алхимический рецепт» несложен. Начиная литературный путь учеником символистов, а затем восстав против символизма как школы, Гумилев своими поступками, всем образом жизни отвоевывает право на свои стихи об экзотических странах, об охоте, о войне. Вопрос ведь не в том, что у символистов разрыв между искусством, ими творимым, и собственной жизнью – разрыв непреодолимый. Символисты выстраивали и жизнь, и искусство по единым законам, отдавая при этом первенство искусству. Гумилев, может и слишком прямолинейно, отдал первенство жизни.
Вряд ли одним патриотизмом объясняется его уход на фронт добровольцем вскоре после начала Первой мировой войны. Это нечто большее, особенно, когда знаешь, какие усилия предпринимали русские литераторы, чтобы избежать мобилизации. Гумилев не устраивался чертежником, не имея понятия о черчении, как Маяковский. Не поступал в лазарет санитаром, как Есенин или Вертинский, и это при том, что по состоянию здоровья Гумилев был полностью освобожден от военной службы.
Для Гумилева война – не серия побед или поражений, а цепь испытаний, по тяжести своей и будничности, сравнимых с фабричным трудом. Именно потому он в качестве своего противника рисует немецкого рабочего, старого человека в чистой аккуратной блузе, занятие которого напоминает делание алхимика.
Он стоит пред раскаленным горном,
Невысокий старый человек.
Взгляд спокойный кажется покорным
От миганья красноватых век.
Все товарищи его заснули,
Только он один еще не спит:
Все он занят отливаньем пули,
Что меня с землею разлучит.
Работа его не слепа, цель определена, и вещь, сделанная его руками, наделена силой мистической.
Пуля, им отлитая, просвищет
Над седою, вспененной Двиной,
Пуля, им отлитая, отыщет
Грудь мою, она пришла за мной.
Такова сила осознания того, что ты делаешь, такова современная алхимия. Рабочий может быть просто рабочим, обладая при этом качествами, которыми наделен колдун, каковым во все времена считался кузнец, человек, повелевающий пламенем и железом.
Итак, Испания и Китай – одна страна, ни в какой Китай не отправлялся мэтр Рабле, божественная бутылка с заключенным в ней оракулом обретается на полке любого винного магазина.
А теперь можно, имея под рукой алхимический рецепт, пусть в общих чертах рассмотреть стихотворение «Заблудившийся трамвай», где описан очередной вояж к самому себе.
Лишь на всякий случай уточню: речь идет о 1919 годе, дважды на Петроград наступали войска Юденича и бои шли в близких пригородах. Было очень холодно. Действовал сухой закон. Практически весь городской транспорт не работал. Кроме трамваев.
«Трамваев в Питере мало. Но все же ходят. Ходят, главным образом, на окраины. Вагоны переполнены. Сзади прицепляются, особенно у вокзалов, дети с санками, дети на коньках, иногда целыми поездами, – так писал об этой зиме В.Б. Шкловский, писал следующей весной. – В трамваях возят почту. Сейчас по воскресеньям платформы, прицепляемые к трамваям, возят грязь и мусор из временных свалок, устроенных на улицах. Одна из них на углу Невского и Литейного».
Немудрено, что появление трамвая казалось чудом, и еще большим чудом казалось, что попал в этот переполненный трамвай, куда лезут без билета, ведь во времена военного коммунизма проезд был бесплатным.
Шел я по улице незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы, —
Передо мною летел трамвай.
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
В воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.
Отнюдь не странно, что трамвай этот заблудился в бездне времен. Город представлялся то Вифлеемом, то Вавилоном. В нем все меньше оставалось от жизни, все больше от истории, искусства.
«Это был праздник всесожжения, – вспоминал тот же В.Б. Шкловский. – Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали маленькие. В рядах улиц появились глубокие бреши. Как выбитые зубы, торчали отдельные здания. Ломали слабо и неумело, забывали валить трубы, били стекла, разбирали одну стенку вместо того, чтобы раскручивать дом, звено за звеном, как катушку. Появились искусственные развалины. Город медленно превращался в гравюру Пиранези».
Вполне возможно, что Нева представится Сеной или Нилом, что за окном промелькнет бейрутский старик, умерший год назад. Времена и страны смешались, наложившись друг на друга, как и положено в «петербургском тексте».
Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят: «Зеленная», – знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.
А вот последствия хронического голода, потому что в ту зиму чудовищно голодали: «Мы ели странные вещи: мороженую картошку, и гнилой турнепс, и сельдей, у которых нужно было отрезать хвост и голову, чтобы не так пахли. Мы жарили на олифе, вареном масле для красок, сваренном со свинцовой солью. Ели овес с шелухой и конину, уже мягкую от разложения. Хлеба было мало. Сперва он был ужасен, с соломой и напоминал какие-то брикеты из стеблей, потом хлеб улучшился и стал мягким. Мы ели его сознательно».
Совсем уж невыносимое из этого видения вытеснено. В стихах сказано о зеленной, а ведь магазины и лавки назывались «Мясная, зеленная, курятная». Как эмблема мясной торговли рисовался огромный золотой бык, как эмблема торговли овощами – кочан капусты, морковь, репа. Войдешь – по прилавкам рябчики, тетерки и зелень.
Все это в прошлом, грезится. Как грезится и дощатый забор в переулке, давно растащенный на дрова.
Ради чего эти лишения, этот мучительный алхимический процесс?
Понял теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющий свет,
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
В одном из вариантов вместо «тени» сказано «звери». Так логичнее, ведь люди и звери – это ступени в общей эволюции, где занимают свое место и планеты. Недаром дело происходит у входа в зоологический сад. Прежде зоосады были организованы по единому принципу – от низших к высшим, это и есть «лестница Ламарка», даже сами зоологические сады располагались террасами, чтобы переход от одних к другим был предельно нагляден.
Тут конец алхимического делания, его результат. Человек осознает себя неотъемлемой частью мироздания, его звеном.
Почему развязка стихотворения так грустна, можно догадаться, вспомнив о развязке упоминавшихся выше «Записок сумасшедшего». Тяжко чувствовать отклик на каждый сдвиг мироздания, каждый его звук. Слабые расплачиваются безумием, сильные – бессмертием или смертью.
Об участии Гумилева в «Таганцевском заговоре» говорить не станем. И потому, что предмет этой статьи – поэтика Гумилева, а не его биография, и потому, что участия, собственно, не было (не было, утверждают и историки, и заговора). Самое большее, в чем могли обвинить Гумилева, ведись дело согласно закону, это недоносительство. Для человека чести само слово «донос» противно. И сколь бы ни казалась отвратительной Гумилеву новая власть, он деятельно работал, вел кружок в литературной студии, читал лекции, заседал в издательстве «Всемирная литература», потому что совершенно искренне считал: научить писать стихи можно любого, а стихотворство открывает весь мир, позволяет увидеть прежде невиданное.
Тем не менее Гумилева арестовали и расстреляли. Расстреляли как борца против Советской власти, но редко, кто повлиял на чуждую ему советскую поэзию так, как повлиял Гумилев, и редко в ком советская поэзия так нуждалась. Причем влияние его заметно и в самом первом сочинении, которое следует рассматривать как советское. Это поэма «Двенадцать» А.А. Блока.
Вспомним первую строфу из цитированного стихотворения «Христос».
Он идет путем жемчужным
По садам береговым.
Люди заняты ненужным,
Люди заняты земным.
Христос окликает их, и они следуют за ним, чтобы блюсти иную паству и ставить иные невода.
А не то ли в «Двенадцати», разве что перечислено чуть в другом порядке. Однако ведь перечислено поэтом. Порядок шествия прежний.
Так идут державным шагом,
Позади голодный пес,
Впереди – с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди – Исус Христос.
Это не случайное совпадение, а закономерность. Можно вспомнить «Стихи о поэте и романтике» Э.Г. Багрицкого, героиня которого – Романтика – рассказывает:
Фронты за фронтами.
Ни лечь, ни присесть!
Жестокая каша да ситник суровый;
Депеша из Питера; страшная весть
О черном предательстве Гумилева…
Я мчалась в телеге, проселками шла;
И хоть преступленья его не простила, —
К последней стене я певца подвела,
Последним крестом его перекрестила…
Поразителен не сам избранный сюжет, поразительно, что стихи написаны в 1925 году, когда, казалось бы, о Гумилеве нельзя вспоминать вслух, опубликованы в 1929, включены в собрание сочинений 1938 года.
Гумилева пытались заменить, пытались напрасно.
…Справа наган,
Да слева шашка,
Цейсс – посередке,
Сверху – фуражка…
А в походной сумке —
Спички и табак,
Тихонов,
Сельвинский,
Пастернак…
Это непрямая отсылка к строкам из стихов Гумилева «Мои читатели».
Много их, сильных, злых и веселых,
Убивавших слонов и людей,
Умиравших от жажды в пустыне,
Замерзавших на кромке вечного льда,
Верных нашей планете,
Сильной, веселой и злой,
Возят