В ответ на замечание, что прекрасные творения стали редки в нынешний век, маркиз сказал:
— Нелегко в полной мере понять, как воздействуют на художника обстоятельства, да и при величайшей гениальности, при неоспоримом таланте по-прежнему безграничны требования, которые он должен себе ставить, невообразимо усердие, потребное для его развития. Если же обстоятельства оказывают на него мало действия, если он понимает, что угодить миру не так уж трудно, и сам добивается лишь легкой, приятной и покойной видимости, так было бы только удивительно, если бы себялюбие и тяготение к удобствам жизни не удержали его на уровне посредственности; странно было бы, если бы он не предпочел обменивать свой ходкий товар на деньги и похвалы, а избрал правильный путь, который с большей или меньшей вероятностью обрек бы его на мученическое прозябание. Оттого-то художники нашего времени вечно обещают, никогда не исполняя. Они стремятся соблазнить, никогда не удовлетворяя; все у них лишь намечено, а нигде не найдешь ни основы, ни осуществления. Но стоит некоторое время спокойно побродить по художественной галерее и понаблюдать, какие произведения привлекают толпу, какие ее восхищают, какие оставляют равнодушной, — и вы мало радости почерпнете в настоящем и мало надежды на будущее.
— Да, — подтвердил аббат, — таким образом любители искусства и художники воспитывают друг друга; любитель ищет лишь общего неопределенного наслаждения; он хочет, чтобы творение искусства нравилось ему примерно так же, как нравится творение природы; люди полагают, что органы, посредством коих мы наслаждаемся творениями искусства, развились сами собой, как язык и нёбо, и судят о творении искусства, как о кушанье. Им непонятно, что возвыситься до истинного наслаждения искусством можно, лишь обладая совсем особой культурой. Самое трудное, на мой взгляд, это умение обособляться, которому должен научиться человек, если он вообще помышляет о своем развитии; оттого мы так часто сталкиваемся с однобокой культурой, притязающей судить о целом.
— Мне не очень понятен смысл ваших слов, — вставил Ярно, подходя к собеседникам.
— Нелегкое дело вразумительно истолковать их вкратце, — ответил аббат. — Скажу одно, ежели человек претендует на разнообразную деятельность или на разнообразие наслаждений, он должен развить в себе разнообразные органы, как бы независимые друг от друга. Кто хочет творить или наслаждаться во всю полноту человеческой природы, кто хочет включить в такого рода наслаждение все, что находится вне его, тот будет тратить свое время на вечно не удовлетворенное стремление. Трудное дело, хоть и естественное с виду, созерцать прекрасную статую, превосходную картину как таковую, слушать пение ради пепия, восторгаться актером в актере, ценить здание его соразмерности и долговечности ради. А вместо этого мы видим, что люди в большинстве своем смотрят на признанные создания искусства, как на мягкую глину. В угоду их вкусам, мнениям и капризам изваянный мрамор должен мигом менять свою форму, крепко сбитое здание должно расшириться или сжаться, картина обязана поучать, спектакль исправлять, и из всего нужно сделать все. На самом же деле люди по большей части аморфны и бессильны придать образ себе и своему существу, вот они и стараются отнять образ у предметов, дабы все обратить в рыхлую, расплывчатую массу, к которой принадлежат они сами. В конце концов они сводят все к пресловутому эффекту, все у них относительно, все и становится относительным, исключая глупость и пошлость, которые забирают абсолютную власть.
— Я понимаю вас, вернее, вижу, как все вами сказанное совпадает с теми принципами, коих вы так крепко держитесь, — заметил Ярно, — однако я не способен так сурово судить горемычное человечество. Правда, я знаю немало таких людей, которые при виде величайших творений искусства и природы первым делом вспоминают свои жалкие нужды и, отправляясь в оперу, берут с собой свою совесть и мораль, созерцая стройную колоннаду, не отрешаются от любви и ненависти, а все прекрасное и великое, что может быть привнесено им извне, умаляют по мере сил, дабы хоть как-то связать его со своей убогой сущностью.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Вечером аббат пригласил обитателей замка на погребение Миньоны. Все общество направилось в Залу Прошедшего,[83] ныне удивительным образом освещенную и украшенную. Стены были почти сверху донизу завешены небесно-голубыми коврами, так что виднелись лишь цоколи и фризы. В четырех канделябрах по углам горели огромные восковые факелы и соответственно меньшие — в четырех малых, окружавших саркофаг посреди залы. Возле него стояли четыре мальг чика в небесно-голубых с серебром одеждах и большими опахалами из страусовых перьев словно овевали фигуру, которая покоилась на саркофаге. Все уселись, и два незримых хора сладкозвучно вопросили:
«Кого принесли вы в наш мирный приют?»
А четверо детей неясными голосами отвечали:
«Мы принесли усталую подругу детских игр, пусть среди вас покоится она, доколе не воскресит ее ликующий призыв сестер небесных».
Хор
Привет тебе, первенец юности в нашем кругу! Скорбный тебе наш привет! Ни отрок, ни девушка пусть не стремятся вслед за тобой. Старцам одним подобает охотно, без грусти, вступать в этот тихий покой, и строгий их круг пусть лелеет милое, милое наше дитя!
Мальчики
Увы, как горестно нести ее сюда! Увы, рок ей судил остаться здесь навеки! И мы хотим остаться с нею и плакать, плакать у ее гробницы!
Хор
Взгляните на эти могучие крылья! Взгляните на легкий и светлый покров! Вокруг молодого чела блестит золотая повязка. Взгляните, как ясен и величав ее лик!
Мальчики
Увы, крылья уже не поднимут ее! Легкими волнами не будут струиться покровы! Когда мы венчали розами ее головку, она приветно и нежно смотрела на нас.
Хор
Воззрите ввысь духовными очами! Пускай живет в вас творческая сила, что жизнь над звездами возносит, ибо жизнь и выше и прекраснее всего!
Мальчики
Увы! Мы здесь утратили подругу, она не бродит боле по садам, цветов не собирает на лугу. Плачьте, мы оставляем ее здесь! Плачьте, мы хотим остаться с нею!
Хор
Дети! Воротитесь к жизни! Слезы вам осушит свежий ветер, что играет над извивами ручья. Бегите мрака ночи! День, радость, бытие — удел живых.
Мальчики
Воспрянем и вернемся к жизни! Пусть день дарует радость и работу, а вечер принесет покой и сон ночной вселит в нас силы.
Хор
Дети, к жизни торопитесь воспарить! В светлом одеянии красоты да встретит вас любовь с небесным взором, с венцом бессмертия вокруг главы!
Мальчики удалились, аббат поднялся с кресла и встал позади гроба.
— Волеизъявлением человека, соорудившего это тихое жилище, каждому новому пришельцу должен быть оказан торжественный прием, — начал он. — После него, строителя Этого дома, создателя этого пристанища, мы принесли сюда молодой чужеземный цветок, и, следовательно, это тесное пространство вмещает ныне две совсем различных жертвы суровой, самовластной и неумолимой богини смерти. Согласно строгим законам вступаем мы в жизнь, сосчитаны дни, кои дают нам созреть для созерцания света, но для продолжительности жизни законов нет. Слабенькая жизненная нить растягивается в непредвиденную длину, а крепчайшую насильственно перерезают поясницы Парки, которая, как видно, любит забавляться противоречиями. Мы мало чем можем помянуть дитя, которое погребаем сейчас. Родителей ее мы не знаем, а годы ее жизни можем определить лишь наугад. Столь глубоко и замкнуто было сердце бедняжки, что нам дано только догадываться об ее сокровенных чувствованиях; все в ней было облечепо туманом, все лишено ясности, кроме любви к человеку, который вырвал ее из рук жестокого варвара. Эта нежная привязанность, эта горячая благодарность, казалось, были пламенем, снедавшим соки ее жизни; умение врача не могло спасти эту прекрасную жизнь, дружеская забота оказалась бессильна ее продлить. Но искусство, бессильное удержать отлетающий дух, применило все средства, дабы сохранить тело, оградить его от тления. Бальзамический состав пропитал все сосуды и ныне, заменив кровь, окрашивает преждевременно поблекшие щеки. Подойдите ближе, друзья, и посмотрите на чудо искусства и старания!
Он поднял покров: девочка в своих ангельских одеждах точно почивала, приняв грациозную позу. Все подошли я дивились этому подобию жизни. Только Вильгельм не встал с кресла, не в силах овладеть собой; он не смел осмыслить, что ощущал, каждая мысль грозила разрушить его ощущения.
Из внимания к маркизу речь была произнесена по-французски. Гость подошел вместе с остальными и пристально вглядывался в усопшую. Аббат продолжал:
— Но это замкнутое для людей чуткое сердце было неизменно с благоговением обращено к своему богу. Казалось, в ее натуре заложено смирение и даже склонность к самоуничижению! Свято придерживалась она католической веры, в которой была рождена и воспитана. Часто она кротко выражала желание покоиться в освященной земле, и мы, следуя церковным правилам, освятили это мраморное вместилище и горсть земли, положенную в ее изголовье. Как истово лобызала она в последние свои мгновения образ распятого, множеством точек умело наколотый на ее нежной руке!
Говоря это, аббат обнажил правую руку покойницы, и на белой коже обнаружилось голубоватое распятье, окруженное различными письменами и знаками.
Маркиз низко наклонился над телом и разглядывал эту новую неожиданность.
— О, боже! — воскликнул он и, выпрямившись, воздел руки к небу. — Бедное дитя! Несчастная племянница! Вот где я вновь нашел тебя! Какая горькая отрада, давно уже утратив надежду свидеться с тобой, обрести твое милое возлюбленное тело, которое мы почитали добычей озерных рыб, обрести тебя хотя и мертвой, но неприкосновенной. Я оказался свидетелем твоих похорон, которые прекрасны внешним великолепием и еще прекраснее присутствием хороших людей, кои провожают тебя к месту вечного упокоения. Когда я буду в силах говорить, я выражу им свою благодарность, — добавил он срывающимся голосом.
Слезы помешали ему вымолвить еще хоть слово.
Нажав скрытую пружину, аббат опустил тело в недра мрамора. Четверо юношей, одетых, как были одеты мальчики, выступили из-за ковров и, покрывая гроб массивной, богато украшенной крышкой, запели:
Юноши
Ныне надежно укрыто сокровище наше, образ прекрасный минувшего! В мраморе этом оно почиет нетленным, таким да пребудет оно в ваших сердцах! В жизнь воротитесь скорее, несите с собой святую и строгую правду, ибо лишь правда святая — залог вечной жизни.
Незримый хор подхватил последние слова, но никто из присутствующих не внял утешительным словам, каждый был слишком поглощен удивительными открытиями и собственными переживаниями. Аббат и Наталия сопровождали маркиза, а Вильгельма