Итальянское путешествие
мы достигли горного ущелья, промчались
через него по отлично накатанной дороге мимо суровых скал и очаровательных, поросших лесом гор. Тут уж Книп не мог
удержаться и под Ла-Кава стал решительными, характерными штрихами набрасывать на бумаге склоны, подножия и общие очертания величественной горы, что прямо напротив нас четко вырисовывалась на фоне неба. Мы оба радовались этому рисунку, как свидетельству нашего единения.
Подобный же
набросок он сделал
вечером из окон в Салерно, тем самым избавив меня от необходимости описывать эту чарующую и плодородную
местность. Кто отказался бы
здесь учиться в прекрасные времена расцвета Салернской высшей школы? Ранним
утром мы поехали по луговым,
частенько топким дорогам
туда, где виднелись две горы необычно красивой формы.
Путь наш лежал
через ручьи и реки, нам удавалось
заглянуть в кроваво-красные дикие глаза буйволов, похожих на гиппопотамов.
Пейзаж становился все
более пустынным и плоским, редкие строения свидетельствовали о скудости сельского хозяйства. Не понимая
толком, проезжаем мы мимо отдельных скал или развалин, мы наконец уразумели, что замеченные нами еще
издалека продолговатые четырехугольные массивы – руины храмов и памятников
некогда пышного города. Книп, еще в дороге сделавший наброски двух известковых кряжей, живо отыскал точку, с которой
можно было окинуть взглядом и
зарисовать наиболее своеобразное этой отнюдь не живописной местности.
Между тем
один из местных жителей, которого я об этом попросил, водил меня по различным зданиям, на
первый взгляд вызывавшим только
удивление. Я находился в совершенно чуждом мне мире. Ибо столетия, из суровых преобразуясь в изящные,
также преобразуют и человека,
более того, создают его по своему образу и подобию. В нынешнее
время наше
зрение, а следовательно, и наша внутренняя
сущность привыкли и приспособились к гармонической и стройной архитектуре, так что эти обрубленные конусы тесно сдавленных колонн нам представляются докучными, даже устрашающими. Но я быстро взял
себя в руки, вспомнил историю искусства, подумал о духе времени, коему соответствовало такое зодчество, представил
себе строгий стиль тогдашнего ваяния и меньше чем
через час со всем этим освоился и даже воздал хвалу гению, позволившему мне
воочию увидеть эти так хорошо сохранившиеся
останки, о которых по изображениям никакого понятия
себе составить нельзя, ибо в архитектоническом разрезе они выглядят
более элегантными, в перспективном отдалении
более неуклюжими, чем на самом деле. Только бродя вокруг них и
среди них, ты сообщаешь им подлинную
жизнь, а потом уже чувствуешь ее
такой, какую задумал и вложил в них
зодчий. В этом созерцании я провел
весь день,
покуда Книп, не теряя времени, делал точнейшие зарисовки. Как я радовался, что в этом отношении у меня больше не оставалось забот и что у меня
будет что
вспомнить при наличии стольких зарисовок. К сожалению, нам не представилось возможности
здесь переночевать. Мы вернулись в Салерно и на следующее
утро своевременно отбыли в Неаполь. Везувий мы увидели с тыльной стороны, высящимся
среди плодороднейшей местности; на переднем плане вдоль дороги – гигантские пирамидальные тополя, – ласкающая
взгляд картина, которую мы запечатлели, сделав недолгую остановку.
Но вот мы поднялись на небольшую высоту, и
величественный вид открылся нам. Неаполь во всей своей красе, ряд домов, на мили растянувшийся по плоскому берегу залива, предгорья, перешейки, скалы,
далее острова, за ними
море – прекраснейшее
зрелище.
Омерзительное пение – скорее
крик восторга или
радостный вой – стоявшего на запятках паренька меня испугало, прервав
течение моих мыслей. Я на него напустился; до сих пор
этот добродушнейший
малец не слышал от нас ни единого грубого слова.
На несколько мгновений он оцепенел, потом
слегка похлопал меня по плечу, просунул
между нами правую руку с поднятым указательным пальцем и сказал: «Signor, perdonate! questa e la mia patria!» В переводе это значит: «Простите,
синьор! Ведь это моя
родина!» Я вторично был повергнут в
изумление. И,
бедный северянин, почувствовал, как глаза мои увлажнились.
Неаполь, 26 марта 1787 г.
Завтра это
письмо из Неаполя отправится к вам. В
четверг,
двадцать девятого, на корвете,
который, по незнанию мореходной науки, в прошлом письме я возвел в
ранг фрегата, я отплыву в Палермо. Сомнения,
ехать мне
туда или не
ехать, внесли тревогу в мое пребыванье
здесь; теперь, когда я окончательно решился, мне стало легче. Для моего мировоззрения это
путешествие целительно,
более того, необходимо. Сицилия –
предвестник Азии и Африки,
шутка ли
оказаться в той удивительной точке, где сходятся столько радиусов
мировой истории.
Третьего дня у нас была страшная
буря с громом, молнией и проливным дождем;
сейчас небо опять ясно, дует чудесная трамонтана, если она не утихнет, мы быстро доберемся до Сицилии.
Вчера мой
спутник и я осматривали
судно, которое повезет нас, и маленькую каюту – наш
временный приют. Что такое морское
путешествие, я
себе даже не представлял.
Этот малый переезд – возможно, мы только обогнем
берег – возбудит мое воображенье, расширит для меня мир.
Капитан –
человек молодой,
жизнерадостный, парусное наше
судно, построенное в Америке, выглядит стройным, изящным и надежным.
Неаполь, 29 марта 1787 г.
Несколько дней
погода стояла какая-то неровная,
сегодня, в
день отплытия, ее
иначе как прекрасной не назовешь.
Благоприятный ветер, ясное
небо, манящее
вдаль. Еще раз желаю друзьям в Веймаре и в Готе всего самого лучшего! Да сопровождает меня ваша
любовь, ибо она
везде и
всюду нужна мне. Нынешней
ночью я видел
себя во сне погруженным в обычные дела. Кажется, что свою ладью с фазанами я могу
разгрузить только у вас. Лишь бы она была как следует нагружена.
Сицилия
На сей раз, увы, дул не
свежий и
попутный северовосточный
ветер, как при последнем рейсе пакетбота, но тепловатый юго-западный, всего
более мешавший нашему отплытию. Та к мы узнали, до
какой степени
мореплаватель зависит от своенравия погоды и ветра.
Утро мы в нетерпении провели то на берегу, то в кофейне. В
полдень наконец взошли на
корабль и при прекрасной погоде насладились великолепнейшим видом.
Корвет стоял на якоре неподалеку от Молю. При ярком
солнце в воздухе висела
дымка, отчего затененные скалы Сорренто казались на
диво синими. Освещенный солнцем,
весь в движении, Неаполь отливал всеми цветами радуги.
Корвет тронулся в
путь лишь на закате, да и то
очень медленно,
встречный ветер относил нас к Позилипо, к самой его оконечности.
Ночь напролет наше
судно спокойно двигалось своим курсом. Построенное в Америке, оно
было быстроходно, внутри имелись удобные каюты и отдельные койки.
Общество на нем собралось благоприличное и веселое: оперные певцы и танцоры, подписавшие
ангажемент в Палермо.
На рассвете мы находились
между Искьей и
Капри, приблизительно в миле от последнего.
Солнце величественно всходило за горами
Капри и Капо-Минерва. Книп усердно зарисовывал очертания берегов и острова в разных ракурсах; медленное продвижение корвета
было ему на руку.
Судно продолжало
свой путь при слабом,
почти неприметном ветре. Часов около четырех Везувий скрылся из наших
глаз, когда Искья и Капо-Минерва все еще были видны. Но и они под
вечер исчезли.
Солнце ушло в
море, провожаемое пурпурными облаками и сияющей пурпуром длинной-предлинной полосой. Книп и это
явление запечатлел на бумаге. Земли
тоже не стало видно,
горизонт со всех сторон – сплошная водная
окружность, а
ночь светлая, и все залито лунным светом.
Но я недолго наслаждался этой красотой, так как
вскоре почувствовал
приступ морской болезни. Спустившись в свою каюту, я принял горизонтальное
положение, не ел
ничего,
кроме белого хлеба, пил только красное
вино и в общем чувствовал
себя совсем недурно. Оторванный от внешнего мира, я позволил
возобладать над собою внутреннему и, в предвиденье долгого плаванья, чтобы
заняться чем-то дельным, задал
себе достаточно серьезный
урок.
Из всех бумаг я захватил с собою в плаванье только два первых действия «Тассо», написанных ритмической прозой. Оба эти действия, в смысле плана и развития сюжета, сходны с нынешними, но они были созданы
десять лет тому
назад и хранили следы
какой-то вялости, тумана, которые, впрочем, исчезли, когда я, согласно новым своим воззрениям, во главу угла поставил форму и
ритм.
Неомраченное
солнце вынырнуло из моря. В
семь часов мы поравнялись с французским судном, которое на два дня раньше вышло из Неаполя, –
настолько лучше был ход нашего, – и все-
таки конца плаванью еще не
было видно. Некоторым утешением явился для нас
остров Устика, к сожалению, открывшийся нам
слева,
тогда, как и
Капри, он
должен был бы
остаться справа. Около полудня задул
встречный ветер, и мы уже не двигались с места.
Море волновалось сильней и сильней, на борту
почти все лежали в лежку.
Я
тоже не изменил своего ставшего уже привычным положения, вся
пьеса была мною продумана вдоль и поперек, от начала и до конца.
Часы текли, и я бы даже не замечал их, если бы
лукавец Книп, на чей
аппетит нимало не влияло бурное
море,
время от времени принося мне
хлеб и
вино, злорадно не сообщал, как вкусно они ели и как веселый и
бывалый молодой капитан сожалел, что я не участвую в трапезе.
Переход от шуток и веселья к дурному самочувствию, а
затем и к болезни и то, как это выражалось у
того или иного из спутников,
тоже давали ему
богатый материал для озорных рассказов.
В три часа утра разыгрался шторм. Во сне и в полудремоте я продолжал разрабатывать
план своей драмы, а на палубе шла
суета.
Надо было спускать паруса,
судно, казалось, парило на высоких волнах.
Перед рассветом
буря улеглась,
небо прояснилось. Теперь
остров Устика находился
слева от нас. Нам показали огромную черепаху, плывшую
вдалеке, в