Итальянское путешествие
чего-то многообещающего;
дверь вы открываете, многого, собственно, не ожидая, но, войдя, замираете в изумлении. Вы попадаете в предхрамие, которое тянется во всю ширину церкви, открытое в сторону главного нефа. Там, как обычно, стоят сосуды со
святой водою и несколько исповедален. Неф же представляет собою
открытый двор,
справа замкнутый обнаженными скалами,
слева являющийся продолжением предхрамья. Он вымощен каменными плитами, положенными
чуть наклонно для стока воды;
более или
менее посередине его находится
небольшой фонтан.
Сама
пещера преобразована в
хоры, причем сохранен и ее
естественный суровый вид.
Туда ведут несколько ступенек: у самого входа стоит
аналой с раскрытым служебником, по обе его стороны седалища для клирошан.
Свет падает в пещеру со двора и из нефа. В глубине, во мраке, точно посередине, находится
главный алтарь.
Как я уже говорил, пещеру оставили без перемен, но со скал капала
вода, а священное
место должно было оставаться сухим. Это
было достигнуто с помощью свинцовых желобов, укрепленных по краям скал и по-разному связанных
между собой.
Поскольку вверху они широкие, а
книзу сужаются и к тому же выкрашены грязновато-зеленой краской, создается
впечатление, что
пещера изнутри заросла кактусами.
Часть воды стекает
вбок,
часть назад, в
большой прозрачный сосуд,
откуда верующие черпают ее и пьют от всех недугов.
Сквозь просветы массивной, отлитой из меди листвы я увидел мерцающие у алтаря лампады и опустился на колени, продолжая
смотреть на их колеблющиеся огоньки. За этой оградой имелась еще решетка, сплетенная из тончайшей медной проволоки, так что все, что
было за ней, казалось затянутым флером.
Прекрасную женщину увидел я в кротком свете лампад.
Она лежала, как бы в экстазе, с полузакрытыми глазами, уронив голову на правую руку, унизанную кольцами. Я не мог
вдосталь на нее
наглядеться. Ее одежды из позолоченной жести великолепно воспроизводили золотую
ткань.
Голова и руки, сделанные из белого мрамора, я не хочу
говорить высоким стилем, все же были так естественны и обворожительны, что
поневоле верилось,
сейчас она вздохнет и пошевелится.
Тем временем в пещеру вошли клирошане, расселись по своим стульям и запели вечернюю молитву.
Я сел на скамью насупротив алтаря и несколько минут слушал их пенье;
затем снова подошел к алтарю, преклонил колена, пытаясь получше
разглядеть прекрасное
изображение святой, и предался обворожительной иллюзии этого образа и места.
Пение священнослужителей смолкло в пещере,
вода журчала, стекая в
сосуд у алтаря, нависшие скалы внутреннего двора и одновременно нефа церкви, казалось, плотно замкнули всю сцену. Великая
тишь царила в этой как бы
снова вымершей пустыне, великая
чистота в дикой пещере,
мишура католического, и в первую
очередь сицилийского, богослужения,
здесь еще
более близкая своей первозданной чистоте,
иллюзия, которую создавал
образ уснувшей прекрасной женщины, чарующая даже для опытного глаза, –
словом, я едва заставил
себя уйти отсюда и лишь поздней
ночью вернулся в Палермо.
В городском саду возле рейда я проводил в тиши самые радостные
часы.
Этот сад – удивительнейшее
место на свете. Планомерно
разбитый, он кажется заколдованным;
недавно засаженный – он переносит нас в далекие времена. Зеленые бордюры клумб окружают заморские растения; шпалеры клонящихся лимонников образуют прелестные сводчатые аллеи, ласкают
глаз высокие стены олеандров, украшенные тысячами алых, похожих на гвоздики цветов. Неведомые мне деревья,
наверно, из
более теплых краев, еще лишенные листвы, раскинули причудливые ветви.
Скамья, возвышающаяся над ровным пространством, позволяет
окинуть взором мудрено переплетающиеся растения и
тотчас же влечет его к большим бассейнам; в них грациозно плавают золотые и серебряные рыбки, они то прячутся под поросшими мхом трубами, то собираются в стайки, привлеченные хлебными крошками.
Зелень растений – и та непривычна, она
либо желтее,
либо синее нашей. Самое же несказанное очарованье придает всему плотная
дымка, равномерно
повсюду распространяющаяся,
настолько плотная, что растения или предметы, разделенные лишь несколькими шагами, отличаются
друг от друга разве что оттенками голубизны, собственную же свою окраску утрачивают, и все они представляются нашему взору в лучшем случае голубовато-синими.
А
какой диковинный вид придавала эта
дымка тому, что находилось в отдалении, – кораблям, предгорьям; для глаза художника она была примечательна еще и тем, что позволяла точно различать расстояния,
более того,
определять их; посему
прогулка по возвышенным местам становилась
поистине восхитительной.
Оттуда уже видишь не природу, а картины, которые
искусный художник словно бы покрыл глазурью одного цвета, только что разных оттенков.
Вид этого заколдованного сада глубоко проник в мою душу: волны, чернеющие на северном горизонте, их
натиск на извилины бухты, даже
своеобразный запах морских испарений – все это оживило в моих чувствах, в моей памяти
остров блаженных феакийцев. Я поспешил
купить Гомера, перечитал с немалой для
себя пользой эту
песнь и
затем с листа стал
читать перевод Книпу,
который,
право же, заслужил после сегодняшних неустанных трудов
хороший отдых за стаканом доброго
вина.
Но вот уже
рассвет и шумное ликованье по случаю воскресения Христова. Целые ящики петард, ракет, шутих и тому подобного взрываются на папертях, в то
время как
народ валом валит в распахнутые двери церквей. Колокольный
звон, звуки органа, хоровое пение крестного хода и несущиеся ему навстречу из церкви духовные песнопенья могли и
вправду оглушить всякого, кто не привык к
столь шумному благочестию.
После
того как я все
утро ходил по церквам, вглядываясь в лица и
облик людей из народа, мне пришлось еще
поехать в
палаццо вице-короля, на
другой конец города. Та к как я явился рановато, большие залы были еще пусты; ко мне подошел только
маленький бойкий человечек, в котором я
сразу признал мальтийца.
Узнав, что я немец, он осведомился, не могу ли я
рассказать ему
что-нибудь об Эрфурте, где он с
большой приятностью прожил некоторое
время. В
ответ на его расспросы о семействе фон Дахероде и о коадъюторе фон Дальберге я сообщил ему достаточно подробные сведения;
очень довольный, он стал расспрашивать меня и о других тюрингцах,
далее поинтересовался Веймаром. «А как поживает тот
человек,
который в мое
время, сам
молодой и
жизнерадостный, уже задавал тон в этом городе? Я позабыл его имя, но хватит, вероятно, если я скажу, что он
автор „Вертера“».
После недолгого молчания, когда я вроде бы обдумывал
ответ, я сказал: «
Человек, которым вы так любезно интересуетесь, это я!» Отпрянув, в явном изумлении, он воскликнул: «О, сколько же перемен произошло с тех пор!» – «Да, – отвечал я, –
между Веймаром и Палермо мне довелось
претерпеть различные перемены».
В это
мгновение вошел вице-
король, сопровождаемый своей свитой. Он держал
себя с достойной простотою, как и подобает высоким особам. Однако не мог не
улыбнуться, слыша, как мальтиец продолжает выражать
изумление по поводу встречи со мной. За обедом вице-
король,
рядом с которым я сидел, расспрашивал меня о целях моего приезда, заверяя, что прикажет
ознакомить меня со всеми достопримечательностями Палермо и всячески, мне
содействовать во
время путешествия по Сицилии.
Сегодня весь день наши мысли были заняты сумасбродством князя Паллагониа, но эти его дурачества были
совсем другими, чем те, о которых мы читали и слышали. Ведь и при величайшем правдолюбии
человек,
который пытается
рассказать другим о каком-нибудь абсурде, оказывается в затруднительном положении: он силится
дать понятие о нем, тем самым придавая абсурду определенное
значение,
тогда как на самом деле
абсурд –
пустельга с претензией
выдать себя за
что-то. Тут я
должен предпослать еще одно
соображение, а именно: ни самое пошлое, ни самое прекрасное не
может непосредственно
восходить к одному-единственному человеку, к одной-единственной эпохе, при внимательном отношении и в том и в другом
можно проследить родословную.
Загородные дворцы в Сицилии стоят обычно посередине имения; подъезжая к ним, едешь мимо возделанных полей, огородов и тому подобных хозяйственных угодий, убеждаясь, что здешние землевладельцы куда
более рачительные хозяева, чем северяне, которые на больших участках плодородной земли нередко разбивают парки, стремясь
потешить глаз бесполезными насаждениями. Южане – те, напротив, возводят две стены, меж которых гости и едут ко дворцу, не видя, что делается
слева и
справа. На эту дорогу въезжают
через массивные
ворота или
через большой сводчатый павильон, кончается же она у самого дворца. Но чтобы
глаз мог на чем-нибудь отдохнуть, стены эти делаются зубчатыми, а не то
кое-где украшаются завитушками или консолями, на которых стоят вазы. Стены оштукатурены, разбиты на поля и покрашены.
Дворцовый двор –
круг, образуемый одноэтажными домами, где живут челядинцы и работники; четырехугольный
дворец возвышается
надо всем этим.
Такова традиционная
планировка усадеб, вероятно, сохранявшаяся до той поры, когда
отец князя построил
дворец, проявив хоть и не
лучший вкус, но еще
сносный.
Нынешний же
владелец, не пренебрегая основными чертами старого зодчества, дал полнейшую свободу своей тяге к безобразному и пошлому, и,
право же, это чрезмерная
честь – приписывать ему хоть искорку фантазии.
Итак, мы вступаем в
обширный павильон на границе имения и обнаруживаем, что он представляет собою восьмиугольник, непомерно
высокий по сравнению с шириной.
Четыре чудовищных великана в модных гетрах несут на
себе выступ, а на выступе, точно против входа, парит святая
Троица.
Дорога к дворцу
здесь шире других подобных дорог. Стены как бы превращены в длиннейший и
высокий цоколь,
который служит пьедесталом для
весьма странных скульптурных групп, в промежутках
между ними красуются вазы.
Уродство этих групп, грубо высеченных простыми каменотесами, приумножено еще и тем, что они сработаны из рыхлого раковинного туфа, –
правда,
лучший материал, пожалуй бы, только