Итальянское путешествие
приметила, как они располагаются в предложении и какое именно
место в нем занимают.
Далее я перешел к словам, характеризующим
действие, определяющим его, и т. д., шутливо разъяснил ей, каким образом они одухотворяют
предложение, и так долго все это твердил,
покуда она наконец, даже без моей просьбы, не прочитала
весь отрывок так, словно он был написан по-итальянски, впрочем, далось это милому созданию не без трогательного волнения. Мне редко случалось
видеть такую искреннюю и глубокую
радость, с какою она благодарила меня за то, что с моей помощью ей удалось
заглянуть в эту
совсем новую для нее сферу. Она долго не могла
прийти в
себя, убедившись, что
вскоре, вероятно, сможет
осуществить свое заветное
желание.
Общество стало многолюднее, пришла и Анжелика. За большим накрытым столом ее усадили
справа от меня, моя ученица стояла по другую сторону стола, но когда все стали рассаживаться, недолго думая, подошла и села возле меня. Строгая моя соседка не без удивления на нее взглянула, – впрочем, и без взгляда этой умной женщине
было понятно, что
здесь что-то произошло и ее
друг, сухо,
почти невежливо обходившийся с женщинами, наконец-то стал ручным,
более того, попал в
плен.
Внешне я еще
кое-как держался и внутренняя моя взволнованность сказывалась разве что в смущении, окрашивавшем мой
разговор с обеими соседками; я старался
развлечь старшую, добрую мою приятельницу, на сей раз
очень молчаливую, другую же, казалось, зачарованную незнакомым языком и все еще находившуюся в состоянии человека нежданно-негаданно ослепленного вожделенным светом и
потому несколько растерянную, стремился
успокоить дружеским, но сдержанным участием.
Впрочем, в этом моем взбудораженном настроении внезапно наступил
перелом. Под
вечер, разыскивая обеих молодых девушек, я наткнулся на пожилых дам, сидевших в одном из павильонов,
откуда открывался
поистине прекрасный вид. Я огляделся кругом, но моему взору открылась не просто живописность пейзажа; вся
местность была залита каким-то необычайным светом;
приписать его только закату и вечернему ветерку
было невозможно. Багряную окраску холмов, прохладную синюю
тень низменностей я
доселе не видел ни на одной картине,
будь то
масло или
акварель. Я не мог
вдосталь на все это
наглядеться, однако понимал, что меня тянет
уйти отсюда,
дабы в тесном и участливом кружке последним взглядом
восславить заходящее
солнце.
Но увы, я не решился
отказаться от приглашения матери и соседок
побыть с ними, тем
более что они освободили мне
место у окна, из которого открывался
этот божественный вид. Прислушавшись к их разговорам, я уразумел, что
речь идет о приданом –
тема вечная и неисчерпаемая. Они перечисляли все, о чем необходимо
позаботиться, равно как
количество и
качество различных даров, так и основные подношения родни, разнообразные подарки друзей и подруг, какие именно –
было еще покрыто мраком неизвестности, –
словом, все эти пустяки отняли у меня драгоценное
время, увы, я был вынужден терпеливо все это выслушивать, тем
паче что дамы потащили меня еще и на вечернюю прогулку.
Наконец,
разговор зашел о достоинствах жениха, о нем судили
более или
менее снисходительно, впрочем, не умалчивали и о его недостатках, тешась надеждой, что
прелесть, ум и добросердечие невесты в браке сумеют
одолеть их.
Всем с давних пор известно, что нежные чувства, которым ты неосторожно предаешься в
течение некоторого времени, внезапно разбуженные от блаженного сна,
зачастую оборачиваются нестерпимой болью, но
этот случай, пожалуй, интересен тем, что живое взаимное
влечение было разрушено в самом зачатке, а
вместе с ним и предвкушение великого счастья, которое подобное
чувство сулит нам в будущем своем развитии. Я
поздно воротился
домой, а
рано утром, извинившись, что не приду к обеду, и захватив
альбом для рисования, отправился в
путь.
Мне
было уже немало лет, и опыта у меня имелось достаточно, чтобы хоть и с болью, но быстро
овладеть собою. Куда бы это годилось, воскликнул я, если бы Вертерова
судьба настигла меня в Риме и отравила мне все значительное и тщательно сберегаемое
время.
Я возвратился к заброшенной мною пейзажной живописи, стараясь тщательно
подражать природе, но мне удавалось разве что лучше
видеть ее. Техники, мною выработанной, едва доставало на скромные наброски, но ту полную телесность, которую являли нам эти места, с их скалами и деревьями, кручами и обрывами, тихими озерами и быстрыми ручейками, я видел теперь зорче, чем в свое
время, и
потому не роптал на страдания, до
такой степени обострившие мое внутреннее и внешнее
зрение.
В дальнейшем я буду краток. Толпы постояльцев наполнили наш дом и
дома по соседству, теперь
можно было почти неприметно
избегать общения, а внимательная учтивость, к которой располагают любовные тревоги,
всегда бывает хорошо принята обществом. Мое
поведение было всем по душе, и у меня ни с кем недоразумений не возникало, только
один раз вышла небольшая
неприятность с хозяином, господином Дженкинсом.
Дело в том, что из дальней прогулки по горам и лесам я принес с собою
очень аппетитные на вид грибы и отдал их повару; тот был в восторге, что
может приготовить редкое, но
очень известное в этих местах
кушанье. Он вкуснейшим образом их зажарил и подал на
стол. Грибы всех привели в
восхищение; но когда
кто-то, желая меня
почтить, объявил, что я принес их из лесной глухомани, наш
английский хозяин озлился,
хотя и промолчал, что его
постоялец попотчевал остальных гостей блюдом, о котором сам
хозяин ничего не знал и которого не заказывал.
Вообще негоже постороннему удивлять гостей за его столом яствами, за которые он не
может нести ответственность. Все это советнику Рейфенштейну пришлось дипломатически
разъяснить мне после обеда, на что я, страдая от
совсем иной боли, чем та, которую могут
причинить грибы, скромно отвечал: «Я был уверен, что
повар доложит об этом своему хозяину. – И добавил: – Если я еще раз набреду на грибы, то
конечно же первым делом принесу их на пробу и на рассмотрение нашему уважаемому хозяину». Ведь
неудовольствие его
было вызвано тем, что это и
вообще-то сомнительное
кушанье было подано на
стол без предварительной проверки.
Правда,
повар заверил меня и напомнил своему хозяину, что грибы хоть и не часто, но подаются к столу в это
время года как
особый деликатес, неизменно пользующийся успехом.
В тиши я посмеялся над тем, во что вылилась эта кулинарная
авантюра; сам я, неосторожно отравленный ядом особого свойства, был заподозрен в намерении
отравить своих сотрапезников, и
тоже по неосторожности.
Провести в
жизнь принятое мною решение
было нетрудно. Я стал уклоняться от уроков английского,
рано поутру уходя из дому, и
никогда не приближался к миланке, если она была одна.
Вскоре и эти волнения улеглись в моей
вечно занятой душе, и,
кстати сказать, достаточно безболезненно.
Отныне я смотрел на нее как на невесту, на будущую супругу, что возвысило ее над тривиальным положением девицы, и
хотя мое
влечение к ней оставалось неизменным, но оно стало
полностью бескорыстным, и я, не будучи больше легкомысленным юношей, теперь относился к ней с дружеской симпатией. Мое служение ей, если
можно так
назвать непринужденную внимательность, отнюдь не
было назойливым, а разве что, при встречах, глубоко почтительным. Думается, и она, убедившись, что мне все известно, была довольна моим поведением. Окружающие
либо ничего не замечали,
поскольку я со всеми
охотно беседовал,
либо действительно
ничего худого в наших с ней отношениях не видели.
Итак, дни и
часы текли
столь же мирно,
сколь и приятно.
О разнообразных развлечениях
можно было бы порассказать немало.
Здесь даже и
театр был, где Пульчинелла, которому мы без устали хлопали во
время карнавала, – в обычное
время он был башмачником, да и
вообще слыл добропорядочным бюргером, –
охотно потешал нас своими пантомимически-лаконическими выходками и умело показывал нам уютное
ничтожество нашего бытия.
Из переписки
…
Между тем по письмам из дому я стал замечать, что мое
путешествие в Италию, которое так долго проектировалось, все
время откладывалось и наконец
было предпринято
почти внезапно, вызвало у моих оставшихся
дома друзей известное
беспокойство, нетерпеливость и даже желанье последовать за мной и, в свою
очередь,
насладиться счастьем, о котором им давали
весьма заманчивое
представление мои радостные, а
иной раз и наставительные письма.
Правда, в одухотворенном и
поистине любящем
искусство кружке герцогини Амалии Италия уже
издавна почиталась новым Иерусалимом доподлинно образованных людей, и
стремление в эту страну, такое страстное, что его могла бы
выразить, пожалуй, только Миньона, постоянно горело в их сердцах и мыслях. Наконец плотину прорвало, и
мало-
помалу стало очевидно, что как герцогиня Амалия и близкие ей лица, а
также Гердер и младший Дальберг всерьез готовятся к переходу
через Альпы. Я советовал им, переждав зиму,
приехать в Рим ближе к середине года и
затем, уже постепенно, наслаждаться всем прекрасным, что могла им
предоставить древняя
столица мира, ее окрестности, равно как и юг Италии.
Однако
совет мой,
честный и
благоразумный, все же клонился и к моей выгоде.
Наиболее примечательные дни своей жизни я до сих пор прожил в
начисто чуждых мне условиях,
среди совершенно чужих людей, по правде говоря, радуясь, что после долгого времени я
опять был только человеком
среди мне подобных, с коими у меня установились хоть и случайные, но все же
вполне естественные отношения,
тогда как
жизнь в замкнутом кругу соотечественников, досконально знакомых и близких, в конце концов ставит нас в
положение достаточно ненатуральное. Взаимная терпимость,
интерес к судьбам близких часто заставляют нас пренебрегать собственными интересами;
отсюда возникает некая безропотная покорность,
привычка, взаимно уничтожающая
боль и
радость, досаду и
удовольствие, –
словом, среднее арифметическое, безусловно, снижающее
характер отдельных результатов, так что под
конец, в стремлении к удобству и покою, ты уже не можешь всей душой предаваться ни радости, ни горю.
Охваченный такого рода чувствами и чаяниями, я твердо решил не
дожидаться в Италии прибытия моих друзей.