Итальянское путешествие
Мне
было тем
более ясно, что мое
восприятие окружающего не станет
тотчас же их восприятием, ибо я и сам в
продолжение целого года старался
отделаться от киммерийских представлений и образа мыслей северянина, привыкая свободнее
оглядываться вокруг и свободнее
дышать под голубым сводом южного неба. Приезжие из Германии обычно бывали мне в
тягость – они доискивались
того, о чем им следовало бы
забыть, и не узнавали то, что
давно желали
видеть и что
было у них
перед глазами. Мне и самому-то приходилось тяжело, размышляя и трудясь,
держаться того пути,
который я избрал, только его считая истинным.
Незнакомых немцев я,
конечно, мог избегнуть, но
люди,
столь тесно со мной связанные, мною любимые и почитаемые, разумеется,
вконец сбили бы меня с толку своими блужданиями и половинчатыми открытиями, даже попытками
усвоить мой
образ мыслей.
Путешественник-
северянин воображает, что едет в Рим,
дабы найти supplement[7] своему бытию,
восполнить то,
чего ему недостает, однако со временем, к вящему своему огорчению, убеждается, что ему необходимо в корне
изменить свое
восприятие окружающего и все
начать сначала.
Уяснив
себе, как обстоит
дело, я продолжал оставаться в полном неведении относительно срока их приезда и только старался по мере сил
использовать время. Попытки
мыслить самостоятельно, прислушиваться к другим, внимательно
наблюдать за устремлениями художников, практически усваивать их
опыт – одно непрерывно сменялось другим, вернее, одно тесно сплеталось с другим.
К этому меня особенно поощряло участливое
отношение Генриха Мейера из Цюриха: наши беседы, пусть редкие,
всегда шли мне на пользу, ибо
этот усердный и
взыскательный к
себе мастер умел лучше
распорядиться своим временем, чем молодые художники, полагавшие, что серьезные успехи в теории и технике живописи
вполне совместимы с легкомысленной и веселой жизнью.
Из переписки
Рим, 3 ноября 1787 г.
Прием, оказанный моему «Эгмонту», сделал меня счастливым; надеюсь, что вторичное
чтение никого не разочарует, я-то знаю, сколько я вложил в него, и знаю, что за
один раз всего этого не вычитаешь.
Я хотел
сделать то, что вы хвалите в нем, и если вы скажете, что я это сделал, значит, я достиг своей конечной цели.
Задача у меня была невыносимо трудная, и
никогда бы мне ее не
выполнить, не
будь у меня неограниченной свободы жизни и духа. Подумайте, что это значит:
взяться за пьесу, написанную
двенадцать лет тому
назад, и
завершить ее без всяких переделок.
Время и особые обстоятельства облегчили мне
труд, но и отяжелили его. А теперь еще две такие глыбы лежат
передо мной. Но так как милосердные боги на будущее, видимо, пожелали
избавить меня от Сизифова труда, я надеюсь и эти глыбы
втащить на гору. Если я доберусь с ними до вершины,
опять начну
что-нибудь новое и сделаю все возможное,
дабы заслужить ваше
одобрение, ведь вы дарите меня своей прочной любовью, и
совсем незаслуженно.
Твои слова о Клерхен мне не
совсем понятны, и я жду от тебя следующего письма. Похоже, что тебе недостает какого-то оттенка
между девкой и богиней. Но раз уж я придал
столь необычный характер ее отношению к Эгмонту, ее
любовь изобразил как
сознание совершенств любимого, ее
экстаз как
восторг и
удивление, что
такой человек принадлежит ей, сделал ее героиней, изъяв из мира чувственности; и она, неколебимо веруя в
вечность любви и в
смерть, идет за своим возлюбленным и, наконец, во все преображающем сне, богиней предстает
перед его душой, – то я и не знаю, куда мне
вставить этот промежуточный оттенок. Я отлично понимаю, что в силу ерундовых драматических законов все вышеперечисленные акценты
слишком отрывочны и
мало связаны, вернее, связаны
очень темными намеками, но,
может быть, тебе придет на
помощь повторное
чтение, и в следующем письме ты точнее выразишь свою
мысль.
Анжелика сделала титульный
лист к «Эгмонту», Липс выгравировал его, в Германии из этого
вряд ли бы
что-нибудь получилось.
Рим, 24 ноября.
В последнем письме ты спрашиваешь,
каков колорит здешних пейзажей. На это я могу тебе
ответить, что в ясные дни, в особенности
осенью, он до
того красочен, что на холсте или на бумаге неминуемо покажется пестрым. Надеюсь в ближайшее
время прислать тебе несколько работ, сделанных немцем,
который сейчас находится в Неаполе.
Акварель,
конечно,
никак не передает блистательной красоты природы, и все же вам такая яркость покажется немыслимой. Самое же прекрасное то, что даже на малом расстоянии краски смягчены тоном воздуха, и контрасты холодных и теплых тонов (как это называют художники) видны совершенно отчетливо. Синеватые прозрачные тени прелестно отличаются от освещенных тонов – зеленых, желтоватых,
красно-розовых и бурых, – сочетаясь с голубоватой воздушной далью. Это и
блеск и
гармония, нескончаемая
шкала оттенков, о которой на севере понятия не имеют. У вас все резко или тускло, пестро или однотонно. Я, во всяком случае, не упомню, чтобы мне приходилось
видеть хотя бы
более или
менее близкое тому, что я ежедневно и ежечасно вижу
здесь. Возможно, теперь мой
глаз, уже
более изощренный, разглядел бы красоты и на севере.
Вообще-то могу
сказать, что я уже различаю,
более того, вижу
перед собой прямые пути ко всем изобразительным искусствам, но, увы, тем яснее отдаю
себе отчет в их длине и широте. Я уже в таком возрасте, что обязан
заниматься делом, а не поделками; смотря на других, я замечаю, что многие идут по верному пути, но не
слишком далеко заходят. Значит, и
здесь все обстоит так же, как со счастьем и мудростью, прообразы коих нам только мерещатся, и мы разве что прикасаемся к их подолу.
Приезд Кайзера,
время, потраченное на то, чтобы
устроиться поудобнее, несколько отбросило меня
назад,
работа остановилась. Теперь все уже в порядке, и мои оперы
вот-вот будут готовы. Кайзер –
человек очень славный,
умный,
положительный и надежный. В своем искусстве он неколебим и уверен –
словом, из тех людей, близость которых действует оздоровляюще. При этом он добр, обладает правильным взглядом на
жизнь и
общество, что делает его довольно
суровый характер более гибким, а обхождению придает своеобразную грацию.
Из рассказа
Я уже в тиши подумывал о неторопливом отступлении, как вдруг возникла новая задержка – приехал мой
старый и
добрый друг Кристоф Кайзер,
уроженец Франкфурта,
который начал свою
деятельность одновременно с Клингером и другими нашими единомышленниками.
Одаренный интересным музыкальным талантом, он уже
много лет тому
назад написал музыку к «Шутке, хитрости и
мести», а позднее начал работу над музыкой к «Эгмонту». Я сообщил ему из Рима, что моя
трагедия отослана, но одна
копия осталась у меня на руках.
Вместо долгой переписки мы решили, что он сам без промедления
сюда приедет. Кайзер и
вправду промчался
через Италию с курьерской быстротой и был дружески принят в кругу художников, основавших свою штаб-квартиру на Корсо, против Ронданини.
Но тут
весьма скоро
вместо столь необходимой мне сосредоточенности и серьезности пошли сплошные развлечения и пустая
трата времени.
К тому же несколько дней прошло, прежде чем мы обзавелись инструментом, испробовали его, настроили и наконец установили так, как
того хотел
капризный музыкант, пожеланиям и требованиям которого, казалось, конца не
будет.
Надо, впрочем,
сказать, что за все усилия и потерю времени мы были вознаграждены виртуозным исполнением
наиболее трудных пьес
того времени талантливым пианистом. А
дабы знатоки музыки
сразу поняли, о чем идет
речь, замечу, что в то
время недосягаемой музыкальной величиной почитали Шубарта, и еще – что надежнейшим экзаменом для виртуоза считалось исполнение вариаций, в которых простая
тема, сложнейшим образом разработанная, проходит
через всю пьесу, исчезает и под
конец,
снова возвратившись, позволяет слушателю
вздохнуть с облегчением.
Симфонический
аккомпанемент к «Эгмонту» он привез с собою, отчего во мне ожило в силу необходимости и личной заинтересованности
влечение к музыкальному театру.
…
Присутствие нашего Кайзера повысило и расширило
любовь к музыке, до сих пор бывшей для меня лишь, дополнением театрального спектакля. Он аккуратно отмечал все церковные праздники, что и нас обязывало в праздничные дни
слушать торжественную церковную музыку.
Правда, она уже приобрела
вполне светский характер и была рассчитана на
полный оркестр,
хотя пение все-
таки преобладало. Помните, в
день святой Цецилии я
впервые услышал виртуозно исполненную арию в сопровождении хора, она оставила во мне неизгладимое
впечатление, какое подобные арии в театре и до сих пор производят на публику.
Генрих
Мейер из Цюриха, о котором я уже упоминал по самым различным поводам,
хотя и жил
очень уединенно,
всецело предаваясь своей работе, но
никогда не пренебрегал
случаем побывать там, где
можно было увидеть,
узнать,
изучить что-
либо интересное и значительное.
Кстати сказать, и другие искали встречи и знакомства с ним, ибо в обществе он
хотя и держался
весьма скромно, но
широта его знаний всем была известна. Он уверенно и неторопливо шел по пути, проложенному Винкельманом и Менгсом, и превосходно писал сепией, в манере Зейдельмана, античные бюсты, почему и мог, лучше чем
кто-либо другой, изучать и опознавать едва уловимые оттенки
более раннего и позднейшего искусства древних.
Когда мы собирались при свете факелов
посетить музеи Ватикана и Капитолия –
мечта всех приезжих, художников, знатоков искусства и дилетантов, – он пожелал
присоединиться к нам. В своих бумагах я нашел одну из его статей,
благодаря которой
осмотр этих изумительнейших остатков древнего искусства, обычно сохраняющийся в душе как
восхитительный,
мало-
помалу гаснущий сон, обрел непреходящее
значение, обогащенный знаниями и подлинным проникновением в сие великое
искусство.
Из переписки
Рим, 25 декабря.
На сей раз
Христос родился под раскаты грома и блистанье молний, – как раз в
полночь у нас была сильная
гроза.
Блеск величайших творений искусства меня
более не ослепляет. Я предаюсь только созерцанию, стремлению
познать и
разграничить. Трудно даже
сказать,
сколь многим я в этом смысле обязан некоему тихому, прилежному в своем одиночестве швейцарцу по имени
Мейер. Он
впервые раскрыл мне глаза на детали, на
свойство отдельных форм, на то, как все это делается. Он скромен, довольствуется малым и наслаждается произведениями искусства больше, чем знатные владельцы таковых, чем другие художники, которых отпугивает собственная
жажда подражания недостижимому. Ему дарованы божественная ясность понятий и ангельская
доброта сердца. Не
было у нас с ним такого разговора, чтобы мне не хотелось
записать все им сказанное, так это
было определенно, правильно, так он
всегда