Прибыл наконец и сам герцог. К прусскому королю со всех сторон стекались его генералы. Что касается меня, то я неспешно бродил вдоль берега Рейна, мысленно перебирая диковинные события нескольких минувших недель.
Лафайет, французский генерал и глава влиятельной партии, еще недавно кумир его нации, пользовавшийся полным доверием своих солдат, восстал против верховной власти, представлявшей после полонения короля французское государство. Лафайет бежал, его армия, лишившаяся генерала и всех старших офицеров, растерянная, утратившая дисциплину, насчитывала не более двадцати трех тысяч человек.
В это же время вторгается в пределы Франции могущественный король с восьмидесятьютысячной армией, которому после недолгих колебаний сдаются два укрепленных города.
Появляется мало кому известный генерал — Дюмурье; никогда не командовавший целой армией, он умно и расчетливо занимает очень сильную позицию; ее удается прорвать, он занимает другую, но и ее окружают, так что мы, его противники, становимся между ним и Парижем.
Однако непрекращающиеся дожди опрокидывают все наши расчеты и создают грандиозное, запутанное положение. Наводящая страх армия союзников, стоявшая всего в шести часах ходу от Шалона и в десяти от Реймса, вдруг признает себя неспособной завладеть означенными двумя городами, предпринимает бесславную ретираду, отдает обе взятые нами крепости и теряет не менее трети своего личного состава, хотя число убитых и раненых не достигало и двух тысяч. И вот уже мы снова стоим на Рейне. Все эти события, вернее, все эти и впрямь чудеса, происходят на протяжении всего лишь шести недель, и Франция спасена от опасности, величайшей изо всех известных нам по анналам ее истории.
Представим себе только многотысячных участников этой катастрофы, которым перенесенные телесные и душевные страдания давали полное основание жаловаться на постигшую их судьбу, и нетрудно будет догадаться, что едва ли все эти бедствия протекали при полном молчании, сколько бы воинский долг нам таковое ни предписывал. Но чем переполнено сердце, то подчас изрекают и наши уста.
Так случилось и со мной во время парадного обеда, когда мне довелось сидеть возле старого заслуженного генерала. И я на этот раз обронил несколько слов о постигших нас бедствиях. Генерал хоть и очень учтиво, все же довольно решительно осадил меня: «Окажите мне великую честь, — сказал он, — посетить меня завтра утром; тогда мы с вами и поговорим обо всем дружески и вполне откровенно». Я поблагодарил за приглашение, но к нему так и не заглянул, дав себе обет впредь уже никогда не нарушать благоприличной игры в молчанку.
Во время водного моего путешествия и позднее, уже в Кобленце, мне удалось сделать несколько наблюдений, небесполезных для моих хроматических опытов; немало нового мне открылось и за занятиями эпоптическими цветовыми явлениями; и в этой связи я стал все более проникаться надеждой установить некую общность между рядом физических феноменов, противопоставляя таковые другим явлениям, с коими они состоят в более отдаленном, опосредствованном родстве.
Очень кстати мне опять попал в руки дневник камерьера Вагнера в дополнение к моим записям, к каковым я в последние дни совсем не притрагивался.
Полк герцога Веймарского наконец-то добрался до Кобленца и расположился в деревнях вокруг Нейвида. Надо сказать, что и тут августейший шеф полка продолжал проявлять отеческую заботу ко всем своим подчиненным: каждый, будь то офицер или рядовой, мог лично поверять герцогу свои нужды; и все, в чем только можно было ему помочь, не нарушая воинских уставов, совершалось незамедлительно. Лейтенант фон Флотов, прикомандированный к герцогу, будучи и сам человеком отзывчивым и рачительным, усердно содействовал его благодетельным начинаниям. Так неотложной потребности в сапогах и башмаках пошли навстречу, закупив большую партию кожи; и сыскавшиеся в войсках нашего герцога сапожники тут же начали кроить и тачать потребную обувь под присмотром местных более опытных мастеров. Позаботилось командование и о чистоте и приглядности наших воинов: приобретенный желтый мел придал должный вид мундирам, колетам и прочей амуниции, так что наши лейб-гусары приобрели прежний молодцеватый и подтянутый вид.
Мои занятия, равно как и непринужденные застольные и келейные беседы со штаб- и кабинет-секретарями нашего государя, сильно выиграли благодаря «Эренвейну», едва ли не лучшему из мозельских вин. Вино было подарено герцогу кобленцским магистратом; но наш государь почти всегда обедал и ужинал у других потентатов и князей церкви или же у его прусского величества, почему «Эренвейн», с высочайшего разрешения, в основном употреблялся нами. Когда выпал случай похвалить это дивное вино одному из его дарителей, я высказал сожаление, что, ублажая нас, он тем самым поступается не одной бутылкой доброго вина. Нет, возразил он, ему нисколько не было жалко потчевать нас этим напитком, он даже охотно пополнит им наши запасы. О чем он действительно сожалеет, так это о бочках, потраченных на эмигрантов. Благодаря им, что и говорить, в город притекло немало денег, но сколько же они натворили здесь всевозможных бед; особенно осуждал он их поведение относительно князя-епископа: они прямо-таки узурпировали его права и, вопреки его воле, предприняли ряд шагов, столь же дерзких, сколь и безответственных.
Поэтому в наше чреватое несчетными бедствиями время епископ перебрался в Регенсбург. Признаться, я и сам в чудесный полуденный час прокрался вслед за ним к его замку, словно выросшему из-под земли за то время, как я последний раз побывал в этой местности.
Сказочно прекрасный, Регенсбург стоял высоко над городом, на левом берегу Рейна одинокой, самоновейшей руиной, не архитектурной, конечно, но тем более — политической. Признаюсь, я так и не набрался духу попросить кастеляна — он как раз разгуливал по парадному двору замка — о допуске к осмотру мною этого пышного эрмитажа князя-епископа. Как прелестен был близлежащий и более отдаленный живой ландшафт этого замка, отделявший его от города садами и малыми перелесками! А этот дивный вид на Рейн вверх по течению, плавному и умиротворяющему, но становящемуся все раздольнее и беспокойнее по мере приближения к окруженным скалами берегам города и крепости!
Желая попасть на другой берег, я направился к «летучему парому», как его здесь называют. Но там-то меня и задержали, вернее, там-то я и задержался, заглядевшись на переправу большого австрийского обоза, не так-то скоро пересекшего водную преграду. Здесь разгорелся ожесточенный спор между двумя унтер-офицерами, ярко выявивший самобытность двух представителей разнящихся друг от друга народностей.
Австрийцу был поручен надзор за переправой, строго вменявший ему в обязанность не допускать ничего, что могло бы задержать таковую, и прежде всего не позволять втереться в австрийскую колонну чужой повозке обозников. Прусский же унтер яро настаивал на том, чтобы в его особом случае было допущено исключение, так как в его телеге, помимо домашнего скарба, едут истомившиеся долгой дорогой его жена и ребенок. Но австриец, ссылаясь на инструкцию, решительно отклонил его просьбу. Пруссак ярился, австриец хранил полнейшую неприступность и никак не соглашался потерпеть бреши в доверенной ему монолитно сомкнутой колонне. Пруссак тщетно пытался обнаружить таковую. Наконец напористый малый схватился за эфес своей сабли и вызвал на дуэль неуступчивого супостата, грубой бранью и угрозами пытаясь принудить его пойти с ним в ближайший проулок и там разрешить затянувшуюся ссору. Но рассудительный австриец, храня полнейшее спокойствие и отлично сознавая свою правоту, и не думал поддаваться угрозам пруссака и по-прежнему неукоснительно следил за порядком.
Было бы неплохо, подумал я, если бы художник-жанрист запечатлел эту сцену: уж очень несхожи были эти двое как по духовному, так и по внешнему обличию; спокойный австриец был коренастым, сильным молодцом, а свирепый пруссак (под конец он и впрямь рассвирепел) — длинным, хлипким забиякой.
Время, отпущенное мною на прогулку, отчасти уже вышло, а я, устрашенный возможностью стать жертвой таких же промедлений и на возвратном пути, потерял всякую охоту посетить столь любимую мною долину, вид которой пробудил бы во мне только чувство горестной утраты и бесплодной тоски по былым, безвозвратно утраченным временам. И все же я еще долго простоял, глядя на противоположный берег, с благодарностью припоминая былые безмятежные годы посреди непрерывно меняющихся событий новейшего времени.
Дело в том, что мне случайно стало известно решение нашего генералитета: перенести войну на правый берег Рейна. Полк герцога Веймарского уже готовился к переправе, а вслед за ним должен был сбираться в поход и сам герцог с его многолюдной свитой. Что до меня, то я не ждал ничего доброго от возобновления военных действий; бежать отсюда стало моим страстным желанием. Чувство, овладевшее мною, я назвал бы прямо противоположным чувству тоски по родине, ведь меня влекло в необъятную ширь, а не в тесный круг привычного обихода. Я стоял на берегу, а предо мною стлалась водная гладь чудесной реки. Она текла навстречу живописным ее низовьям мирно и величаво, во всю ширь, здесь обретенную ее руслом. Текла к давним друзьям, с которыми меня связывала нерушимая сердечная приязнь. Мне неотложно хотелось спастись на груди надежного друга от чуждого мне мира вражды и грубого насилья. Испросив себе отпуск, я спешно нанял лодку до Дюссельдорфа, куда я просил моих благожелателей доставить мой шез, как только он доберется до Кобленца.
Когда я со всеми моими пожитками водворился наконец, в нашем суденышке и мы уже плыли вниз по Рейну вместе с моим верным Паулем и еще с одним пассажиром, подрядившимся возместить свой даровой проплыв в качестве второго, подсобного, гребца, я почел себя счастливейшим из смертных, навечно покончившим с житейскими напастями.
И все же кой-какие неприятные приключения мне еще предстояли. Чуть ли не в самом начале плавания нам пришлось убедиться, что наша лодка дала основательную течь: иначе бы лодочник не стал из нее так усердно и часто выкачивать воду. Тут мы только осознали, что при столь поспешных сборах мы начисто позабыли об одном обстоятельстве, впрочем достаточно известном, а именно о том, что лодочники, пускаясь в относительно длительный проплыв от Кобленца до Дюссельдорфа, предпочитают его совершать в старой лодке, чтобы там продать ее на подтопку; с этой-то двойною выручкой в кармане владелец утлого суденышка обычно налегке и возвращается восвояси.
Но покуда мы, ничтоже сумняшеся, продолжали наше плавание, чему немало благоприятствовала звездная и очень прохладная ночь, наш подсобный гребец вдруг решительно потребовал, чтобы его высадили на берег. И тут между ним и лодочником завязался упорный, а впрочем, вполне бескорыстный спор касательно того, на каком месте пешеходу выгоднее покинуть лодку.
Тем удивительнее, что эта яростная дискуссия, где каждый остался при своем мнении,