Он не мог изменить свое существование, не потеряв разом всего, что было ему дороже жизни. С ранней юности врос он в привычный уклад, он мужал вместе со своими сверстниками и не мог теперь порвать ни одной нити, связывавшей его с друзьями, с обществом, с прогулками и удовольствиями, не утратив при этом какого-нибудь школьного товарища, друга детства, нового, особо ценимого знакомого и, что хуже всего, — свою возлюбленную.
Сколь высоко ставил он любимую, легко понять по тому, что она волновала его чувственность и его душу, льстила его тщеславию и самым светлым его надеждам. Одна из самых красивых, очаровательных и богатых девушек города отдавала ему, по крайней мере, в настоящий момент, решительное предпочтение перед многими его соперниками. Она разрешала ему почти что хвастать своим служением ей, и оба словно гордились цепями, которые сами же на себя наложили. И теперь он почитал своим долгом повсюду за нею следовать, тратить на нее и время и деньги и всячески показывать ей, как дорога ему ее милость и как необходимо обладание ею.
Эта привязанность и эти усилия требовали от Фердинанда более значительных трат, чем он делал бы в обычных условиях. Дело в том, что девушка, родители которой были в отъезде, жила на попечении довольно вздорной тетушки, и требовались всевозможные ухищрения и хитроумнейшие уловки, чтобы вывезти в общество Оттилию, служившую украшением любому собранию. Фердинанд всячески изощрялся, чтобы доставить ей развлечения, до которых она была большая охотница и которые она же и украшала своим участием.
И как раз в такое время услышать от любимой и высокочтимой матушки, что долг призывает его к другому; лишиться ее поддержки; испытывать живейшее отвращение к долгам, каковые и не могли бы прочно улучшить его положение; слыть среди окружающих богатым и щедрым и ежедневно испытывать острейшую нужду в деньгах, — было поистине мучительно для обуреваемого страстью молодого человека.
Известные представления, прежде лишь мимолетно возникавшие в его душе, теперь оседали в ней более прочно; мысли, тревожившие его всегда лишь на мгновенье, теперь подолгу занимали его ум, а известные неприятные чувства становились все более устойчивыми и ожесточенными. Ежели раньше он видел в отце образец, то ныне завидовал ему, как сопернику. Всем, чего так жаждал сын, обладал отец; все, перед чем юноша так робел, легко тому давалось. И речь шла вовсе не о самом необходимом, а о том, без чего тот вполне бы мог обойтись. Тогда сын решил, что отец и в самом деле может иногда кое-чем пожертвовать и в его пользу. Отец держался другого мнения; он принадлежал к числу тех, кто много себе позволяет, а потому зачастую бывает вынужден во многом отказывать тем, кто от него зависит. Он предоставил сыну определенные средства и требовал полного, прямо-таки ежедневного отчета в расходах.
Ни от чего глаз человека не делается таким зорким, как от того, что его ущемляют. Поэтому женщины гораздо умнее мужчин; и поэтому же ни на кого подчиненные не смотрят так пристально, как на человека, который повелевает ими, не будучи сам примером. Так и в этом случае: сын стал зорко присматриваться ко всему, что делал отец, особенно когда тот тратил деньги. Он теперь внимательнее прислушивался, когда говорили, что отец проиграл или выиграл в карты; он строже судил отца, когда тот позволял себе какую-нибудь дорогостоящую затею.
«Разве это не дико, — рассуждал он сам с собой, — что родители, вволю наслаждаясь всеми радостями жизни, для чего им достаточно просто расточать богатство, которое им доставил случай, в то же время лишают своих детей самых естественных удовольствий, до коих молодежь так охоча? А по какому праву? И кто им дал это право? Неужели все решает только случай, да и может ли право возникнуть там, где властвует случай? Если бы жив был мой дедушка, который не делал разницы между своими детьми и внуками, мне жилось бы не в пример лучше, он не отказывал бы мне в самом необходимом, ибо разве не является необходимым то, что подобает нам по рождению и воспитанию? Дедушка не заставил бы меня прозябать в нужде и воспретил бы отцу проматывать деньги. Проживи он дольше, он убедился бы, что и внук его должен наслаждаться, тогда бы он, быть может, своим завещанием упрочил мое прежнее благополучие.
Я слышал, что смерть настигла дедушку как раз тогда, когда он намеревался составить завещание, и, быть может, только случай лишил меня причитающейся мне доли того состояния, которого я, если мой папаша будет так им распоряжаться и впредь, пожалуй, лишусь навсегда».
Таким и подобным софистическим рассуждениям о собственности и праве, о том, должен ли человек соблюдать закон или установление, за которое он не голосовал, и в какой мере дозволено ему потихоньку отступать от гражданского кодекса, Фердинанд нередко предавался в часы одиночества и крайнего раздражения, когда ему приходилось из-за недостатка наличных денег отказываться от увеселительной прогулки или другого удовольствия. Ибо те драгоценные вещицы, что у него были, он уже спустил, а его карманных денег никак не хватало.
Характер его стал замкнутым, и можно сказать, что в такие минуты он совсем не уважал свою мать, не желавшую ему помочь, и ненавидел отца, который, по его мнению, во всем становился ему поперек дороги.
Как раз к этому времени он сделал одно открытие, которое только усугубило его озлобленность. Он заметил, что его отец был не только плохим хозяином, но и беспорядочным человеком. Ибо он часто впопыхах, не записывая, брал деньги из своего письменного стола, а потом нередко начинал считать и пересчитывать и сердился, что записи расходятся с кассой. Сын замечал это неоднократно, и поведение отца ранило его особенно сильно, если как раз в то время, когда тот безвозбранно запускал руку в кассу, сам он испытывал острую нужду в деньгах.
Как раз когда он пребывал в таком мрачном расположении духа, произошел случай, открывший ему соблазнительную возможность сделать то, к чему он испытывал лишь смутное и неосознанное побуждение.
Отец поручил ему просмотреть и привести в порядок ящик со старыми письмами. Как-то в воскресенье, оставшись дома один, он нес этот ящик через комнату, где стоял секретер, содержавший в себе отцовскую кассу. Ящик был тяжелый, Фердинанд неловко взял его и хотел на минутку поставить или хотя бы к чему-нибудь прислонить. Не в силах удержать ящик, он ударил им об угол секретера так, что крышка его неожиданно приоткрылась. Тут юноша увидел перед собой свертки монет, на которые он до сих пор лишь изредка осмеливался бросить взгляд, и, поставив ящик, не раздумывая взял один сверток с той стороны, откуда, как ему казалось, отец брал деньги на свои прихоти. Он захлопнул крышку и попробовал еще раз-другой стукнуть ящиком об угол секретера — крышка неизменно отскакивала; дело было верное, все равно как если бы у него имелся ключ от секретера.
С нетерпением устремился он теперь навстречу удовольствиям, в коих до сего времени себе отказывал; стал еще более настойчиво ухаживать за своей красавицей и все, что бы ни затевал, делал с каким-то лихорадочным рвением. Нрав его, прежде живой и мягкий, стал порывистым, почти необузданным, что, правда, не вредило ему самому, но и никому не шло на пользу.
Для человека, одержимого страстью, случай то же, что искра, попавшая на полку заряженного ружья; а любая страсть, которую мы удовлетворяем вопреки совести, требует от нас чрезмерного напряжения физических сил; мы начинаем вести себя словно дикари, и такую необычность нашего поведения трудно скрыть от посторонних глаз.
Чем сильнее протестовал его внутренний голос, тем больше находил он себе надуманных оправданий; чем смелее и свободнее он действовал, тем болезненнее ощущал свою скованность.
Как раз в то время вошли в моду всевозможные недорогие безделушки. Оттилия очень любила украшения; Фердинанд искал возможность доставлять их ей, но так, чтобы сама Оттилия не знала, от кого эти подарки исходят. Подозрение пало на старого дядюшку, и Фердинанд радовался вдвойне, когда его возлюбленная восхищалась подарками и приписывала их дядюшке.
Однако для того, чтобы доставить себе и ей эту радость, он был вынужден еще несколько раз открывать отцовский секретер и делал это с тем большею беззаботностью, что отец нерегулярно клал и брал оттуда деньги, не внося свои расходы в книгу.
Вскоре за тем Оттилия должна была на несколько месяцев уехать к родителям. Молодые люди весьма опечалились, что им придется расстаться, а одно обстоятельство делало их разлуку еще горше. По случайности Оттилия узнала, что подарки ей преподносил Фердинанд, она потребовала от него объяснений, и когда он признался, очень на него рассердилась. Она настаивала на том, чтобы он взял их назад, и это требование причиняло Фердинанду жесточайшие муки. Он объявил ей, что без нее не может и не хочет жить, просил, чтобы она не лишала его своего расположения, и заклинал согласиться стать его женой, как только он будет обеспечен и обзаведется домом. Она любила его; она была растрогана, она обещала ему все, чего он желал, и в этот счастливый миг они скрепили свой союз самыми пылкими объятьями и тысячью нежных поцелуев. После ее отъезда Фердинанд почувствовал себя очень одиноким. В те дома, где он встречал ее, он больше не захаживал, — ведь ее там не было. Лишь по привычке посещал он теперь друзей и увеселительные места и лишь с отвращением еще несколько раз запускал руку в отцовскую кассу, чтобы покрыть расходы, к которым его уже никакие чувства не вынуждали. Он часто бывал один, и, казалось, доброе начало постепенно одерживает в нем победу. Спокойно поразмыслив на досуге, он ужаснулся тому, что мог столь холодно и криводушно обелять свой скверный поступок недостойными софизмами о праве и собственности, о притязаниях на чужое добро и как бы там ни назывались прочие рубрики. Все яснее становилось ему, что единственно честность и верность могут отличать человека и что хороший человек, собственно, должен жить так, чтобы праведностью своей посрамить все законы, хотя бы другой обходил их или пользовался ими для своей выгоды.
Но покуда эти светлые и честные понятия в нем еще не укрепились и не привели к непреклонному решению, он не раз еще в затруднительных случаях поддавался искушению черпать из запретного источника.