образом выплескивается наружу и отцвечивает на вещах и лицах. Тут кажет себя вторая
сущностная черта расположения. Оно есть экзистенциальный основообраз равноисходной разомкнутости мира, соприсутствия и экзистенции, поскольку
последняя сама по сути есть бытие-в-мире.
Рядом с этими двумя эксплицированными сущностными определениями расположения, размыканием брошенности
и тем или иным размыканием целого бытия-в-мире, надо принять во внимание третье, которое прежде всего помогает более вникающему пониманию
мирности мира. Раньше было сказано: мир, заранее уже разомкнутый, дает встретиться внутримирному. Эта опережающая, принадлежащая к бытию-в
разомкнутость мира конституирована и расположением. Допущение встречи с самого начала усматривающе, не просто лишь ощущение или разглядывание.
Усматривающе озаботившееся допущение встречи имеет – можем мы теперь видеть острее идя от расположения – характер задетости. А задетость
непригодностью, упрямством, угрозой подручного онтологически становится возможна лишь поскольку бытие-в как таковое экзистенциально опережающе
определено так, что внутримирно встречное может тронуть его таким образом. Эта затрагиваемость основана в расположении, в качестве какою она
разомкнула мир к примеру на угрозу. Только существующее в расположении страха, соотв. бесстрашия, способно открыть мироокружно подручное как
угрожающее. Настроенностью расположения экзистенциально конституируется мирооткрытость присутствия.
И лишь поскольку «чувства» онтологически
принадлежат к сущему, чей способ бытия расположенное бытие-в-мире, они могут быть «растроганными» и «чувствительными», так что трогательное
кажет себя в аффекции. Никакая аффекция при самом сильном давлении и противостоянии не состоялась бы, сопротивление осталось бы по сути
неоткрытым, если бы расположенное бытие-в-мире не было уже зависимо от размеченной настроениями задетости внутримирным сущим. В расположении
экзистенциально заключена размыкающая врученность миру, из которого может встретить задевающее. Мы должны действительно онтологически
принципиально предоставить первичное раскрытие мира «простому настроению». Чистое созерцание, проникай оно и в интимнейшие фибры бытия чего-то
наличного, никогда не смогло бы открыть ничего подобного угрожающему.
Что на основе первично размыкающего расположения повседневное усмотрение
обознается, широко подставляется обману, есть, по мерке идеи абсолютного «миро»-познания, некое (j.tj 6v. Но экзистенциальная позитивность
обманываемости из-за таких онтологически неоправданных оценок совершенно упускается. Именно в нестойком, настроенчески мерцающем видении «мира»
подручное кажет себя в своей специфической мирности, которая ни в какой день не та же самая. Теоретическое наблюдение всегда уже обесцветило
мир до униформности голо наличного, внутри каковой униформности заключено конечно новое богатство того, что может быть открыто в чистом
определении. Но и самая чистая Oeopitt тоже не оставила за спиной всякое настроение; и ее наблюдению то, что всего лишь налично, кажет себя в
своем чистом виде только тогда, когда она в спокойном пребывании при…, в расттшгл и SiaycDY^ способна дать ему настать для себя. – Выявление
экзистенциально-онтологической конституции познающего определения в этом расположении бытия-в-мире не следует смешивать с попыткой отдать науку
онтически на произвол «чувства».
Внутри проблематики этого разыскания разные модусы расположения и обстоятельства их обоснования
интерпретироваться не могут. Под титулом аффектов и чувств эти феномены давно знакомы и в философии все-таки уже были рассмотрены. Не
случайность, что первая дошедшая до нас, систематически проведенная интерпретация аффектов развернута не в рамках «психологии». Аристотель
исследует тта0т| во второй книге своей «Риторики». Последняя должна осмысливаться – вопреки традиционной ориентации концепции риторики на нечто
вроде «школьной дисциплины» – как первая систематическая герменевтика повседневности бытия-друг-с-другом. Публичность как способ бытия людей
(ср. § 27) не только вообще имеет свою настроенность, она нуждается в настроении и «создает» его для себя. Внутрь настроения и изнутри него
говорит оратор. Он нуждается в понимании возможностей… всякого настроения, чтобы правильным образом возбуждать его и управлять им.
Дальнейшее
проведение интерпретации аффектов в Стое, равно как передача ее через патриотическую и схоластическую теологию вплоть до Нового времени
известны, Незамеченным остается, что принципиальная онтологическая интерпретация аффективного вообще после Аристотеля едва ли смогла сделать
достойный упоминания шаг вперед. Напротив: аффекты и эмоции подпадают тематически под психические феномены, как третий класс коих они большей
частью функционируют рядом с представлением и волей. Они снижаются до сопутствующих феноменов.
Заслуга феноменологического исследования в
подготовке снова более свободного взгляда на эти феномены. Не только это; Шелер прежде всего с принятием стимулов Августина и Паскаля направил
проблематику на фундирующие взаимосвязи между «представляющими» и «заинтересованными» актами. Правда, и здесь тоже экзистенциально-
онтологические основания феномена акта вообще еще остаются в темноте.
[И отсюда происходит, что вместо того чтобы, рассуждая о вещах
человеческих, говорить, как уже вошло в пословицу, что надо их знать прежде чем полюбить, святые наоборот, рассуждая о вещах божественных,
говорят, что надо их любить чтобы познать и что в истину не войти иначе как через любовь, из чего они сделали одно из своих наиболее полезных
изречений. Августин, Против Фавста кн. 32, гл.18: не входят в истину иначе как через любовь].
Расположение не только размыкает присутствие в его
брошенности и предоставленности миру, с его бытием всякий раз уже разомкнутому, оно само есть экзистенциальный способ быть, в каком присутствие
постоянно предоставляет себя «миру», дает ему себя затронуть таким образом, что само от себя известным образом ускользает. Экзистенциальное
устройство этого ускользания будет прояснено на феномене падения.
Расположение – экзистенциальный основоспособ, каким присутствие есть свое вот.
Оно не только онтологически характеризует присутствие, но и на основе своего размыкания имеет для экзистенциальной аналитики принципиальное
методическое значение. Она, подобно всякой онтологической интерпретации вообще, способна лишь как бы прослушивать прежде уже разомкнутое сущее
на его бытие. И она будет держаться отличительных широчайших размыкающих возможностей присутствия, чтобы от них заслушать разъяснение этого
сущего. Феноменологическая интерпретация должна присутствию самому дать возможность исходного размыкания и позволить ему как бы истолковать
само себя. Она только сопутствует этому размыканию, экзистенциально поднимая феноменальное содержание разомкнутого до понятия.
С учетом
последующей интерпретации одного такого экзистенциально-онтологически значительного основорасположения присутствия, ужаса (ср. § 40), феномен
расположения будет продемонстрирован еще конкретнее на определенном модусе страха.
§ 30. Страх как модус расположения
Феномен страха поддается
рассмотрению в трех аспектах: мы проанализируем перед-чем страха, устрашенность и о-чем страха. Эти возможные и взаимопринадлежные аспекты не
случайны. С ними выходит на свет структура расположения вообще. Анализ восполняется указанием на возможные модификации страха, касающиеся
конкретно различающихся структурных моментов в нем.
Перед-чем страха, «страшное», есть всякий раз нечто внутримирно встречающее в бытийном
образе подручного, наличного или соприсутствия. Надлежит не онтически сообщить о сущем, которое по-разному и чаще всего способно быть
«страшным», но следует феноменально определить страшное в его страшности. Что принадлежит к страшному как таковому, встречающему в страхе?
Перед-чем страха имеет характер угрожаемости. Сюда относится разнообразное:
встречающее имеет модусом имения-дела вредоносность. Оно
показывается внутри определенной взаимосвязи имения-дела.
Эта вредоносность нацелена на определенный круг могущего быть ею задетым. Так
определившаяся, она сама исходит из определенной области.
Область сама и исходящее от нее известны как такое, с чем не «ладно».
Вредоносное как
угрожающее еще не в поддающейся овладению близости, но близится. В таком приближении вредоносность излучается и здесь имеет свой характер
угрозы.
Это приближение развертывается как таковое внутри близи. Что хотя и может быть в высшей степени вредоносно и даже постоянно подходит
ближе, однако в дали, остается в своей страшности прикрыто. Но как приближающееся в близи вредоносное угрожающе, оно может задеть и все же нет.
В приближении возрастает это «может и в итоге все же нет». Страшно, говорим мы.
Здесь заложено: вредоносное как близящееся в близи несет с собой
открытую возможность не наступить и пройти мимо, что не уменьшает и не угашает страха, но формирует его.
Сам страх есть дающее-себя-задеть
высвобождение так характеризованного угрожающего. Не сначала где-то фиксируют будущее зло (malum futurum), а потом страшно. Но и страх тоже не
просто констатирует приближающееся, а открывает его сперва в его страшности. И, страшась, страх может потом себе, отчетливо вглядываясь,
«уяснить» страшное. Усмотрение видит страшное потому, что находится в расположении страха. Устрашенность как дремлющая возможность
расположенного бытия-в-мире, «подверженность страху», уже разомкнула мир в видах того, что из него может близиться нечто подобное страшному.
Сама возможность близиться высвобождена сущностной экзистенциальной пространственностью бытия-в-мире.
То, о-чем страх страшится, есть само
страшащееся сущее, присутствие. Лишь сущее, для которого дело в его бытии идет о нем самом, способно страшиться. Страх размыкает это сущее в
его угрожаемости, в оставленности на себя самого. Страх всегда обнажает, хотя и с разной явностью, присутствие в бытии его вот. Если мы
страшимся о доме и добре, то здесь нет никакого противопоказания данному выше определению о-чем страха. Ибо присутствие как бытие-в-мире есть
всегда озаботившееся бытие-при. Большей частью и ближайшим образом присутствие есть из того, чем оно озаботилось Его опасность в угрозе бытию-
при. Страх размыкает присутствие преимущественно привативным образом. Он спутывает и заставляет «терять голову». Страх вместе с тем замыкает
угрожаемое бытие-в, давая его видеть, так что присутствие, когда страх отступит, должно опять себя еще найти.
Страх, как испуг перед, всегда
будь то привативно или позитивно размыкает равноисходно внутримирное сущее в его угрозе и бытие-в со стороны его угрожаемости. Страх есть модус
расположения.
Страх о может однако касаться также других, и мы говорим тогда что страшно за них. Этот страх за… не снимает страха с другого.
Такое исключено уже потому, что другой, за которого мы страшимся, со своей стороны не обязательно должен быть в страхе. Нам страшно за другого
всего больше как раз тогда, когда он не страшится и отчаянно бросается навстречу угрожающему.
Страх за… есть способ быть-в-расположении вместе с
другими, но не обязательно тоже страшиться или тем более страшиться вместе с другими. Можно быть в страхе за… без того чтобы страшиться самому.
При строгом рассмотрении однако быть в страхе за… значит все же страшиться самому. «Страшно» при этом за событие с другим, который у меня может
быть отнят. Страшное не нацелено прямо на тоже-страшащегося. Страх за… знает себя известным образом незадетым и все-таки тоже задет в задетости
того соприсутствия, за которое он страшится. Страх за есть поэтому вовсе не какой-то ослабленный страх за себя. Речь здесь не о ступенях
«эмоционального тона», но об экзистенциальных модусах. Страх за… не утрачивает и свою специфическую подлинность тогда, когда он сам
«собственно» все же не страшится.
Конститутивные моменты полного феномена страха могут варьироваться. При этом выступают разные бытийные
возможности устрашенности. К структуре встречности угрожающего принадлежит приближение в близи. Коль скоро угрожающее в своем «хотя еще нет, но
в любой момент» само внезапно врывается в озаботившееся бытие-в-мире, страх становится испугом. В угрожающем надо поэтому различать: ближайшее
приближение угрожающего и род встречности самого приближения, внезапность перед-чем испуга есть обычно что-то знакомое и свойское. Если