и краеведения? Но историографическим предметом подобные средства способны стать все же лишь поскольку сами в себе
неким образом историчны. Вопрос повторяется: по какому праву мы именуем это сущее историческим, когда оно ведь не ушло? Или эти «вещи», пусть
они сегодня еще налицо, имеют все же «нечто прошедшее» «в себе»? Суть ли они еще, наличные, то, что они были? «Вещи» явно изменились. Сосуд «с
течением времени» стал ломким и изъеден червями. Но не в этой преходящести, сохраняющейся и в продолжение наличествования в музее, заключен тот
специфический характер прошлости; который делает сосуд чем-то историческим. Что же тогда в этом средстве прошлое? Чем были вещи, что сегодня
они уже не суть? Они суть все еще определенное употребительное средство – но вне употребления. Положим однако, они были бы подобно многим
наследуемым вещам в домашнем хозяйстве еще и сегодня в употреблении, разве тогда они еще не были бы историческими? В употреблении или вне
употребления, они все равно уже не то, что были. Что «ушло»? Не что иное как мир, внутри которого они, принадлежа к взаимосвязи средств,
встречали как подручное и применялись озаботившимся, сущим-в-мире присутствием. Самого мира больше нет. Но прежнее внутримирное того мира еще
налицо. Как миропринадлежное средство нечто теперь еще наличное способно тем не менее принадлежать «прошлому». Что однако означает уже-не-бытие
мира? Мир есть только по способу экзистирующего присутствия, которое фактично есть как бытие-в-мире.
Исторический характер еще хранимых
древностей основан стало быть в «прошедшести» присутствия, чьему миру они принадлежали. Тогда только «прошлое» присутствие исторично, но не
«современное». Однако может ли присутствие вообще быть прошлые, если «прошлое» мы определяем как «теперь уже не наличное, соотв. подручное»?.
Явно присутствие никогда не может быть прошлым, не потому что оно непреходяще, но потому что в принципе никогда не может быть наличным, а, если
оно есть, экзистирует. Уже не экзистирующее присутствие в онтологически строгом смысле опять же не прошло, но сбылось. Еще наличные древности
имеют характер «прошедшести» и историчности на основании их средствообразной принадлежности и происхождения из былого мира уже сбывшегося
присутствия. Оно первично историческое. Но становится ли присутствие впервые историческим лишь через то, что его больше нет? Не есть ли оно
историческое именно как фактично экзистирующее? Присутствие становится бывшим лишь в смысле сбывшегося или оно сбывается как актуализирующее-
настающее, т.е. во временении своей временности?
Из этого предварительного анализа средства, еще наличного и все же неким образом «прошлого»,
принадлежащего истории, становится ясно, что подобное сущее исторично лишь на основе своей миропринадлежности. Мир же обладает бытийным родом
исторического потому, что составляет онтологическую определенность присутствия. Далее обнаруживается: временное определение «прошлое» лишено
однозначного смысла и явно отличается от бывшести, в которой мы опознали конститутив экстатичного единства временности присутствия. Тем самым
однако в конечном счете лишь заостряется загадка, почему именно «прошлым» или, адекватнее говоря, бывшестью преимущественно определяется
историческое, при том что ведь бывшесть временит равноисходно с настоящим и настающим.
Первично исторично – утверждаем мы – присутствие.
Вторично же исторично внутримирно встречное, не только подручное средство в широчайшем смысле, но и мироокружная природа как «историческая
почва». Мы именуем неприсутствиеразмерное сущее, историчное на основе своей миропринадлежности, миро-историческим. Можно показать, что расхожее
понятие «всемирной истории» возникает именно из ориентации на это вторично историческое. Миро-историческое исторично не впервые лишь на основе
историографической объективации, но как сущее, какое оно, встречая внутри мира, есть в себе самом.
Анализ исторического характера определенного
еще наличного средства не только привел назад к присутствию как первично историчному, но и сделал вместе с тем сомнительным, можно ли вообще
временную характеристику историчного ориентировать первично на бытие-во-времени чего-то подручного. Сущее с отодвиганием во все более далекое
прошлое не становится «историчнее», так чтобы древнейшее оказывалось всего собственнее историчным. Однако «временное» отстояние от теперь и
сегодня опять же не поэтому лишено первично конститутивного значения для историчности собственно исторического сущего, что последнее существует
не «во времени» и вневременно, а потому что оно экзистирует так исходно временно, как ничто наличное «во времени», уходящее соотв. приходящее,
по своей онтологической сути никогда не может.
Побочные соображения, скажет кто-то. Что в принципе человеческое присутствие есть первичный
«субъект» истории, никто не отрицает, и приведенная расхожая концепция истории говорит это достаточно ясно. Но тезис: «присутствие исторично»
не просто подразумевает онтический факт, что человек есть более или менее важный «атом» в машине мировой истории и остается игральным мячом
обстоятельств и происшествий, а выставляет проблему: в каком смысле и на почве каких онтологических условий к субъективности «исторического»
субъекта принадлежит историчность как сущностное устройство?
§ 74. Основоустройство историчности
Присутствие всегда имеет фактично свою «историю»
и способно подобную иметь, поскольку бытие этого сущего конституируется историчностью. Этот тезис надлежит обосновать в видах экспозиции
онтологической проблемы истории как экзистенциальной. Бытие присутствия было очерчено как забота. Забота основывается во временности. В кругу
последней мы должны соответственно искать событие, определяющее экзистенцию как историческую. Так интерпретация историчности присутствия
оказывается по сути лишь конкретной разработкой временности. Последнюю мы обнаружили сперва в ориентации на способ собственного экзистирования,
который характеризовали как заступающую решимость. В каком смысле здесь лежит собственное событие присутствия?
Решимость была определена как
молчаливое, готовое к ужасу бросание себя на свое бытие-виновным . Своей собственности она достигает как заступающая решимость . В ней
присутствие со стороны своей способности быть понимает себя таким образом, что встает перед лицом смерти, чтобы так цельно принять на себя
сущее, какое оно само есть, в его брошенности. Решительное принятие своего фактичного «вот» означает вместе с тем решимость в ситуации. На что
присутствие всякий раз фактично решается, экзистенциальный анализ в принципе не может установить. Данное разыскание опять-таки даже исключает
экзистенциальный набросок фактичных возможностей экзистенции. Тем не менее надо спросить, откуда вообще могут быть почерпнуты возможности, на
которые фактично бросает себя присутствие. Заступающее бросание себя на не-обходимую возможность экзистенции, смерть, ручается лишь за целость
и собственность решимости. Фактично размыкаемые возможности экзистенции берутся однако же не у смерти. Тем более что заступание в ее
возможность означает не спекуляцию о ней, но именно возвращение к фактичному вот. Не так ли, что принятие брошенности самости в ее мир
размыкает горизонт, откуда экзистенция схватывает свои фактичные возможности? Не было ли сверх того сказано, что присутствию никогда не
заглянуть за свою брошенность ? Прежде чем поспешно решать, черпает ли присутствие свои собственные возможности экзистенции из брошенности или
нет, мы должны обеспечить себе полноту понятия этой основоопределенности заботы.
Брошенное, присутствие правда вручено себе самому и своей
способности быть, однако все же как бытие-в-мире. Брошенное оно не может обойтись без «мира» и экзистирует фактично с другими. Ближайшим
образом и большей частью самость в людях потеряна. Она понимает себя из возможностей экзистенции, какие «имеют хождение» во всегда сегодняшней
«средней» публичной ис-толкованности присутствия. Чаще они искажены двусмысленностью до неузнаваемости, но все же знакомы. Собственное
экзистентное понимание настолько не избегает традиционной истолкованности, что всегда из нее и против нее и все же снова для нее схватывает в
решении избранную возможность.
Решимость, в которой присутствие возвращается к самому себе, размыкает всякий раз открывающиеся фактичные
возможности исходя из наследия, которое она как брошенная принимает. Решительное возвращение назад к брошенности таит в себе себе-предание
наследованных возможностей, хотя не обязательно в качестве наследованных. Если всякое «благо» есть наследие и характер «благ» лежит в
предоставлении возможности собственной экзистенции, то в решимости конституируется всякий раз передача того или иного наследия. Чем собственнее
присутствие решается, т.е. недвусмысленно понимает себя в заступании в смерть из наиболее своей отличительной возможности, тем однозначней и
неслучайней избирающее нахождение возможности его экзистенции. Лишь заступание в смерть изгоняет всякую случайную и «предварительную»
возможность. Лишь бытие-свободным для смерти дает присутствию не условную цель и вталкивает экзистенцию в ее конечность. Будучи выбрана,
конечность экзистенции рывком возвращает из бесконечной многосложности подвертывающихся ближайших возможностей удобства, легкомыслия,
увиливания и вводит присутствие в простоту его судьбы. Этим словом мы обозначаем заключенное в собственной решимости исходное событие
присутствия, в котором оно, свободное для смерти, передает себя себе самому в наследованной, но все равно избранной возможности.
только потому может быть задето ударами судьбы, что в основе своего бытия оно есть в характеризованном смысле судьба. Судьбоносно экзистируя в
себя-передающей решимости, присутствие как бытие-в-мире разомкнуто для « благоприятствования » «счастливых» обстоятельств и жестокости
катастроф. Судьба не возникает впервые лишь через столкновение обстоятельств и происшествий. Нерешительный тоже, и еще больше чем тот, кто
сделал выбор, швыряем ими и все равно неспособен «обладать» никакой судьбой.
Когда присутствие, заступая, дает смерти стать властной в нем, оно
понимает, свободное для нее, в особой сверхвласти своей конечной свободы, чтобы в этой последней, которая «есть» всегда только в выбранности
выбора, взять на себя безвластие покинутости на себя самого и стать прозорливым для случайностей разомкнувшейся ситуации. А когда судьбоносное
присутствие как бытие-в-мире сущностно экзистирует в событим-с-другими, его событие есть событие и определяется как исторический путь. Так мы
обозначаем событие общности, народа. Исторический путь не составляется из отдельных судеб, равно как бытие-друг-с-другом не может быть понято
как совместный быт многих субъектов. В бытии-друг-с-другом в одном и том же мире и в решимости для определенных возможностей судьбы уже заранее
ведомы. В сообщении и борьбе власть исторического пути впервые становится свободной. Судьбоносный исторический путь присутствия в своем
«поколении» и с ним создает полное, собственное событие присутствия.
Судьба как безвластная, подставляющая себя превратностям сверхвласть
молчаливого, готового к ужасу бросания себя на свое бытие-виновным требует бытийного устройства заботы, т.е. временности как онтологического
условия своей возможности. Только когда в бытии сущего смерть, вина, совесть, свобода и конечность равноисходно обитают вместе как в заботе,
оно способно экзистировать в модусе судьбы, т.е. быть в основании своей экзистенции историчным.
Лишь сущее, которое по сути в своем бытии
настает так, что, свободное для своей смерти, о нее разбиваясь, оно может дать отбросить себя назад к своему фактичному вот, т.е. лишь сущее,
которое как настающее есть равноисходно бывшее, способно, передавая само себе наследуемую возможность, принять свою брошенность и быть
мгновенно-очным для «своего времени». Лишь собственная временность, которая вместе с тем конечна, делает возможным нечто подобное судьбе, т.е.
собственную историчность.
Для решимости отчетливо знать о происхождении возможностей на которые она себя бросает, не необходимо. Но конечно во
временности присутствия и только в ней лежит возможность отчетливо извлечь экзистентную способность быть, на которую оно себя бросает, из
традиционно передаваемой понятности