встречи, которая так и не состоялась, в плане философском бывший друг интересует его больше, чем он Хайдеггера. Ясперс считает его нераскаявшимся сторонником национал-социализма, совершившим ряд «нацистских действий».» Нацистскими действиями, — писал он, — следует считать, например, содействие определенным противозаконным действиям… путем обоснования и оправдания в печати нацистских принципов, расовой теории, преследования евреев и даже положения о том, что «воля фюрера — высший закон». В данном случае речь идет не об уголовных преступлениях, а о действиях, которые выявляют характер соответствующих людей и должны исключать возможность пребывания их на видных постах в новом государстве, строящемся на принципах свободы»[11]. Не стремясь к «видным постам» в послевоенной Германии, Хайдегтер тем не менее ранее совершил некоторые из упоминаемых в книге «Куда движется ФРГ?» действий; кроме того, это не мешало его философии одиночества становиться все более «видной», привлекать к себе публичное внимание. Двойственность послевоенной позиции Ясперса определяет изменившийся тон писем. Если в 1933 году Хайдеггер, воодушевленный перспективами духовного возрождения немецкого народа и примкнувший к лагерю победителей, в личной беседе сказал Ясперсу немало неприятных вещей, то теперь такт местами изменяет его бывшему другу. Позиция победителя позволяет Ясперсу игнорировать собственное бессознательное, которое просачивается в письма помимо его воли, и сознательно писать вещи, заведомо неприятные его корреспонденту (хотя, естественно, в новой ситуации они не представляют угрозу для жизни). Разберу в качестве примера «аргентинский эпизод» (письма 131–133). Неназванный друг сообщил Ясперсу со ссылкой на газету «New York Times», что Хайдеггер получил из Аргентины приглашение преподавать философию и уже принял его. Он сердечно поздравляет безработного философа — идет 1949 год, запрет на преподавание еще не снят — с приглашением, добавляя: «А нашему брату всегда приятно чувствовать себя востребованным» (ему хорошо известно, чгго его корреспондент неоднократно декларировал свою нелюбовь к востребованности). В ответном письме Хайдеггер пишет, что никакого приглашения в Аргентину он не получал и даже, «в виде исключения, послал краткое опровержение в гамбургскую газету «Вельт»», которое осталось незамеченным. Ясперс возмущается недостоверностью сведений, опубликованных в «New York Times», слывущей столь надежной, и добавляет: «Кстати, я рад, что Вы не едете в Аргентину. Не говоря о stabilitas loci, о котором Вы мне давеча писали… мне было бы не очень приятно видеть Вас там, в большой компании нацистов» (письмо 133). Не знаю, осознавал ли Ясперс парадоксальность ситуации: в одном письме он «сердечно» поздравляет бывшего друга с приглашением в Буэнос-Айрес, а в следующем столь же сердечно радуется тому, что приглашения не было и что благодаря этому тот не попадет в дурную компанию бежавших в Аргентину нацистов. Так в каком же случае он был действительно рад, в первом или во втором? Первое «поздравляю» может расшифровываться так, что, согласившись работать в Аргентине, Хайдеггер попадет наконец-то в свою среду (ведь там полно нацистов). Радость при таком прочтении не лишена оттенка злорадства. В следующем письме к радости по случаю отсугствия приглашения примешивается — в контексте первого «поздравляю» — толика разочарования: «Так Вы не едете в Аргентину? Ну, и хорошо. Ведь там полно нацистов, и мне не очень-то приятно было бы видеть Вас в их обществе[15]. В первом случае нацисты не упоминаются, но подразумеваются — иначе зачем было во втором письме облегченно вздыхать по поводу того, что Хайдеггер не оказался в их обществе? «Поздравляю» и «рад» в приведенных контекстах столь различны, что быть искренним в обоих случаях Ясперс не мог.
«Будь я молод, — читаем в письме 130, — я бы, без сомнения, устремился в Америку, чтобы добраться до духовных рычагов и подлинного опыта эпохи». Зная, как Хайдеггер относился к Америке и «американизму», нетрудно представить себе его реакцию. Здесь Ясперс еще раз косвенно подчеркивает глубину пропасти, отделяющей его от бывшего друга. Тот молчаливо принимает это к сведению и прямо никак не реагирует.
С точки зрения Ясперса, его корреспондент может лишь ограниченно проживать в философии свою жизнь до тех пор, пока важнейший эпизод этой жизни остается необъясненным. То, что для Хайдеггера является языком, позволяющим, пребывая в «просвете», уклоняться от фатальности технического захвата сущего, видится его корреспонденту в лучшем случае как виртуозное владение «спекулятивным инструментарием», а в худшем — как пророчество без «мандата», расшифровываемое как фигура умолчания. Поскольку техника представляется Хайдеггеру прикладной метафизикой, уклониться от нее можно только развернув язык традиции к тому, что предшествовало его техническому извращению. Только на этом в высшей степени техническом, т. е. укорененном в традиции языке и может быть сказано самое существенное о техническом как таковом и о таком его отдаленнейшем следствии, как национал-социализм. Это сказывание может растянуться на века, и уж конечно в грандиозности этого вопрошания утонет то, что интересует Ясперса и будет интересовать других. Попытки Хаддеггера на новом возвышенном языке говорить о недавнем прошлом оказались не очень продуктивны. Выступая в 1949 году в Бремене, философ сравнил механизированную обработку почвы с производством трупов в газовых камерах, и это шокировало многих. Этот язык слишком возвышен для того, чтобы объяснить энтузиазм, с каким философ вовлекся в национал-социалистскую революцию. «Философски, — пишет Сафрански, — он промолчал о… себе самом, о согласии философа быть соблазненным властью… Случайность его личности растворяется в мыслящей самости и ее великих взаимоотношениях. Онтологическая дальнозоркость делает оптически ближайшее неясным»[12]. Новый язык производит собственные эффекты, отбрасывая в сферу банальной фактичности то, что представляется существеннейшим другим, вводя все новые запреты на «само собой разумеющееся», осуществляя «приведение к сущности через абстрагирование» («Verwesentlichung durch Abstraktion», как выразится впоследствии Ю. Хабермас, но в других терминах эти ходы уже описаны Ясперсом). В 1936 году Хай-деггер согласился с Карлом Левитом в том, что его присоединение к национал-социализму вытекало из существа его философии и было связано с пониманием «историчности»;[13] критикуя Ницше, он внес в философию необходимые изменения, позволяющие избежать подобной ошибки в будущем, и тем самым духовно аннулировал ректорский эпизод. От Хайдегтера постоянно ждали слова об «опьянении», а получали слою о Слове. На него бессознательно проецировали последствия «зловещего», которых он не мог предвидеть и которые, случившись, ужаснули его так же, как и тех, кто спрашивал его об этом. Создавался порочный круг, одновременно требовавший «окончательного признания» и исключавший его доведением логики признания ad absurdum. Классическим памятником такого вопрошания является переписка Хайдеггера и Ясперса — позднейшие варианты «дела Хайдеггера» формировались по ее канве; кроме того, в большинстве этих попыток отсутствовало важнейшее — слово самого фрайбургского философа, его главный аргумент в этом «деле»; его защита — в том числе и молчаливая — оказалась при этом настолько продуктивной, что ее редукция к фактичности в создаваемом ею контексте закономерно воспринимается как неправомерная. Добиться признания на обычном языке от того, кто стал частью своего собственного языка, не удалось даже такому мастеру философии, как Карл Ясперс; и будь эти письма опубликованы не в 1990 году, а раньше, «дело» не разрослось бы до нынешних размеров и не содержало бы такого числа почти одинаковых страниц.
Переписка демонстрирует две важные вещи. Во-первых, непродуктивность, тщетность, патетическую неточность ярлыков вроде «фашист от начала и до конца», «активный антисемит», «морально нечистоплотный карьерист» и т. д., которые встречаются иногда в работах В. Фариаса, X. Отга и других. Там, где не сработал скальпель Ясперса, дело нельзя решить дубиной. Но это не значит, — в отличие от того, что полагают многие, — что такие работы вовсе бесполезны или даже вредны из-за интеллектуальной беспомощности их авторов: тот же Отг расширил архив «дела Хайдеггера», нашел множество новых документов, которые проливают свет на неизвестные моменты ректорства. Вместо того чтобы отвергать такого рода работы, стоит попытаться установить более тонкие связи между тем, о чем сообщает этот историк, и работами Хайдеггера того периода, понэт^ег^товдашше поступюуга]^^ беспомощного перед
лицом радикально изменившихся обстоятельств. Поспешные обобщения не вытекают из существа сообщаемого и не лишают его самостоятельной ценности, которую можно толковать и по-иному. Знай тот же Ясперс об обвинениях Хайдеггера против химика, будущего Нобелевского лауреата Германа Штаудингера, о нюансах его отношений с Гуссерлем в тот период, о том, с помощью каких сил он стал ректором, и т. п., это придало бы переписке дополнительное измерение; хотя он был информирован об этом периоде в жизни его друга намного лучше, чем обычный читатель текстов философа.
Но есть и вторая крайность, которой стоит избегать. Я имею в виду растворение жизни Хайдеггера в его философствовании как единственно существенном. Да, признает Вальтер Бимель, в редких случаях жизнь дает нам юзможность понять происхождение тех или иных творений, хотя и не объяснить их. «Однако в случае Хайдеггера подобные ожидания оказываются обманутыми. Здесь жизнь отнюдь не является тем, через что мы могли бы почувствовать его труды, но, напротив, его труды являются его жизнью. Найти подступ к его жизни означает пройти путем его творчества…»[14]. Почему, спрашивается, так происходит именно в случае Хайдеггера, а не других творцов? Не в силу ли особой трав-матичности соотношения этого творчества и этой жизни, вполне осознанной самим философом, являющейся темой его мышления? Противник любых упрощений в этом вопросе, Хайдеггер тем не менее не считал связь жизни и философии принципиально непроясняемой из-за несущественности жизни: философия была его жизнью, но и жизнь была его философией; после войны он не просто пишет другие тексты, но и живет совсем по-иному, в существенно большей гармонии со своей мыслью. ‘Поэтому внешняя агрессия в основном оставляет его безучастным («азиатская» аналогия Ясперса не случайна и проясняется, например, в тексте «Из диалога о языке. Между японцем и спрашивающим»). К тому же эту позицию легче заявить, чем провести в жизнь: буквально на следующей странице в книге Бимеля всплывает «политическое заблуждение 1933 года…», которому дается столь же краткое, сколь и упрощенное объяснение. Когда жизнь философа открывается более широкому политическому контексту, хотя с точки зрения бездеятельного пребывания в протополитическом он (объ)является узким, выясняется, что: во-первых, он в нем плохо ориентируется (протополи-тическое не готовит политиков); во-вторых, дезориентирован-ность только подхлестывает его энтузиазм, вызывая «опьянение властью», в том контексте отнюдь не невинное; в-третьих, его философия — даже если вербально повторяются известные положения, как в ректорской речи, — попадает в условия, которые навязываются ей извне, сохраняя лишь иллюзию автономности, облегчающую ее инструментализацию новой властью. Если раньше его вопрошание делало самоочевидное несамоочевидным, то теперь все наоборот: «…философия Хайдег-гера попадает в водоворот политической реальности… [так как эту последнюю] он считает частью воплощенной философии (ein Stuck verwirklichter Philosophie)»[15]. B