Скачать:TXTPDF
Былое и думы. (Автобиографическое сочинение)

к обмороку, взошел он со мной в комнату.

— Станем рядом здесь на коленях, — сказал я, указывая на ковер у изголовья.

Предсмертный пот покрывал ее лицо, рука спазматически касалась до кофты, как будто желая ее снять. Несколько стенаний, несколько звуков, напомнивших мне агонию Вадима, — и те замолкли. Доктор взял руку и опустил ее, она упала, как вещь.

Мальчик рыдал, — я хорошенько не помню, что было в первые минуты. Я бросился вон — в зал — встретил Ch. Edmonda, хотел ему сказать что-то, но вместо слов из моей груди вырвался какой-то чужой мне звук…Я стоял перед окном и смотрел, оглушенный и без ясного пониманья, на бессмысленно двигавшееся мерцавшее море.

Потом мне вспомнились слова: «Береги Тату!» Мне сделалось страшно, что ребенка испугают. Говорить ей я запретил прежде, но как же можно было положиться? Я велел ее позвать и, запершись с нею в кабинете, посадил к себе на колени и, мало-помалу приготовив ее, сказал, наконец, что «мама» умерла. Она дрожала всем телом, пятны вышли на лице, слезы навернулись…

Я ее повел наверх. Там уж все изменилось. Покойница, как живая, лежала на убранной цветами постели возле малютки, скончавшейся в ту же ночь. Комната была обита белым, усыпана цветами; изящный во всем вкус итальянцев умеет внести что-то кроткое в раздирающую печаль смерти. (524)

Испуганное дитя было поражено изящной обстановкой.

Мамаша вот! — сказала она, но когда я ее поднял и она коснулась губами холодного лица, она истерически заплакала; дольше я не мог вынести и вышел.

Часа через полтора я сидел один опять у того же окна и опять бессмысленно смотрел на море, на небо. Дверь отворилась, и взошла Тата, одна. Она подошла ко мне и, ласкаясь, как-то испуганно шептала мне:

Папа, я умно себя вела, я не много плакала.

С глубокой горестью посмотрел я на сироту. «Да тебе и надо быть умной. Не знать тебе материнской ласки, материнской любви. Их ничто не заменит; у тебя будет пробел в сердце. Ты не испытаешь лучшей, чистейшей, единой бескорыстной привязанности на свете. Ты ее, может, будешь иметь, но к тебе ее никто не будет иметь, что же любовь отца в сравнении с материнской болью любви?..»

Она лежала вся в цветах — сторы были опущены — я сидел на стуле, на том же обычном стуле возле кровати; кругом было тихо, только море шипело под окном. Флер, казалось, приподнимался от слабого, очень слабого дыхания… Кротко застыли скорби и тревога, — словно страданье окончилось бесследно, их стерла беззаботная ясность памятника, не знающего, что он представляет. И я все смотрел, смотрел всю ночь, ну, а как в самом деле она проснется? Она не проснулась. Это не сон, это — смерть.

Итак, это правда!..

…На полу, по лестнице было наброшено множество красно-желтого гераниума. Запах этот и теперь потрясает меня, как гальванический удар… и я вспоминаю все подробности, каждую минуту — и вижу комнату, обтянутую белым, с завешенными зеркалами, возле нее, также в цветах, желтое тело младенца, уснувшего, не просыпаясь, и ее холодный, страшно холодный лоб… Я иду скорыми шагами без мысли и намерения в сад — наш Франсуа лежит на траве и рыдает, как дитя, я хочу ему что-то сказать, — и совсем нет голоса — бегу назад, туда. Незнакомая дама вся в черном и с нею двое детей потихонько отворяет дверь, — она просит позволение прочесть католическую молитву, — я сам готов молиться с нею. Она становится на колени: она шепчет латинскую (525) молитву, дети тихо повторяют за ней. Потом она говорит мне:

— И они не имеют матери, а отец их далеко. Вы хоронили их бабушку…

Это были дети Гарибальди.

— …Толпы изгнанников собрались через сутки на дворе, в саду, они пришли проводить ее. Фогт и я, мы положили ее в гроб. Гроб вынесли. Я твердо шел за ним, держа Сашу за руку, и думал; «Вот так-то люди глядят на толпу, когда их ведут на виселицу».

Какие-то два француза — одного из них помню — граф Bore — на улице с ненавистью и смехом указали, что нет священника. Тесье было прикрикнул на них, — я испугался и сделал ему знак рукой: тишина была необходима.

Огромный венок из небольших алых роз лежал на гробе. Мы все сорвали по розе — точно на каждого капнула капля крови. Когда мы входили на гору, поднялся месяц, сверкнуло море, участвовавшее в ее убийстве. На пригорке, выступающем в него, в виде Эстрели, с одной стороны, и Корниче — с другой, схоронили мы ее. Крутом сад, — эта обстановка продолжала роль цветов на постеле.

Недели через две Гауг напомнил о последней воле ее, о данном слове: он и Тесье собирались ехать в Цюрих. Марии Каспаровне было пора в Париж. Все настаивали, чтоб я отправил Тату и Ольгу с ней, а сам с Сашей ехал бы в Геную. Больно мне было расставаться, но я не доверял себе; может, думалось мне, и в самом деле так лучше, ну, а лучше, пусть так и будет. Я только просил не уводить детей до 9/21 мая: я хотел провести с ними четырнадцатую годовщину нашей свадьбы.

На другой день после нее я проводил их на Барский мост. Гауг поехал с ними до Парижа. Мы посмотрели, как таможенные пристава, жандармы и всякая полиция тормошили пассажиров. Гауг потерял свою трость, подаренную мною, искал ее и сердился, Тата плакала. Кондуктор, в мундирной куртке, сел возле кучера. Дилижанс поехал по драгиньянской дороге — а мы, Тесье, Саша и я, пошли назад через мост, сели в коляску и поехали туда, где я жил.

Дома у меня больше не было. С отъездам детей последняя печать семейной жизни отлетела — все приняло (526) холостой вид. Энгельсон с женой уехал дня через два. Половина комнат были заперты. Тесье и Ed переехали ко мне. Женский элемент был исключен. Один Саша напоминал возрастом, чертами, что тут было что-то другое… напоминал кого-то отсутствующего!

Post scriptum

…Дней через пять после похорон Гервег писал своей жене: «Весть эта глубоко огорчила меня, я полон мрачных мыслей — пришли мне по первой почте «I. Sepolcri» — Уго Фосколо».

И в следующем письме:[721] «Теперь настало время примирения с Г<ерценом>, причина нашего раздора не существует больше… Лишь бы мне его увидеть — с глаза на глаз — он один в состоянии понять меня!»

И понял!

ПРИБАВЛЕНИЕ

I. ГАУТ

Гауг и Тесье явились одним утром в Цюрих, в отель, где жил Г<ервег>. Они спросили, дома ли он, и на ответ кельнера, что дома, они велели себя прямо вести к нему, без доклада.

При их виде Г<ервег>, бледный, как полотно, дрожащий, встал и молча оперся на стул.

«Он был страшен, — до того выражение ужаса исказило его черты», — говорил мне Тесье.

— Мы пришли к вам, — сказал ему Гауг, — исполнить волю покойницы — она на ложе предсмертной болезни писала вам, вы отослали письмо нераспечатанным под предлогом, что оно подложное, вынужденное. Покойница сама поручила мне и Тесье дю Моте засвидетельствовать, что она письмо это писала сама по доброй воле, и потом вам его прочесть.

— Я не хочу… не хочу…

— Садитесь и слушайте! — сказал Гауг, поднимая голос. (527)

Гауг распечатал письмо и вынул из него… записку, писанную рукою Г<ервега>.

Когда письмо, нарочно страхованное, было отослано назад, я отдал его на хранение Энгельсону. Энгельсон заметил мне, что две печати были подпечатаны.

— Будьте уверены, — говорил он, — что этот негодяй читал письмо и именно потому его отослал назад.

Он поднял письмо к свечке и показал мне, что в нем лежала не одна, а две бумаги.

— Кто печатал письмо?

— Я.

Кроме — письма, ничего не было?

Ничего.

Тогда Энгельсов взял такую же бумагу, такой же пакет, положил три печати и побежал в аптеку; там он взвесил оба письма — присланное имело полтора веса. Он возвратился домой с пляской и пением и кричал мне:

«Отгадал! отгадал!»

Гауг, вынув записку, прочитал письмо, потом, взглянув на записку, которая начиналась бранью и упреками, передал ее Тесье и спросил Гервега:

— Это ваша рука?

— Да, это я писал.

— Стало, вы письмо подпечатали?

— Я не обязан вам давать отчета. Гауг изорвал его записку и, бросив ему в лицо, прибавил:

Какой же вы мерзавец!

Испуганный Г<ервег> схватился за шнурок и стал звонить изо всей силы.

— Что вы, с ума сошли? — спросил Гауг и схватил его за руку.

Г<ервег>, рванувшись от него, бросился к двери,» растворил ее и закричал:

— Режут! Режут! (Morel! Mord!)

На неистовый звон, на этот крик всё бросилось по лестнице к его комнате; гарсоны, путешественники, жившие в том же коридоре.

— Жандармов! Жандармов! Режут! — кричал уже в. коридоре Г<ервег>.

Гауг подошел к нему и, сильно ударив его рукой в щеку, сказал ему:

— Вот тебе, негодяй (Schuft), за жандармов! (528)

Тесье в это время взошел опять в комнату, написал имена и адрес и молча подал их ему. На лестнице собралась толпа зрителей. Гауг извинился перед хозяином и ушел с Тесье.

Г<ервег> бросился к комиссару полиции, прося его взять под защиту законов против подосланных убийц и спрашивал, не начать ли ему процесс за пощечину.

Комиссар при содержателе отеля расспросил о разных подробностях, изъявил сомнение в том, чтоб люди, таким образом приходившие белым днем в отель, не скрывая имен и места жительства, были подосланные убийцы. Что касается до процесса, он полагал, что- его начать очень легко, и наверное думал, что Гауг будет приговорен к небольшой пени и к непродолжительной тюрьме. «Но в вашем деле вот в чем неудобство, — прибавил он, — для того, чтоб осудили этого господина, вам надобно публично доказать, что он вам действительно дал пощечину… Мне кажется, что для вашей пользы лучше дело оставить, оно же бог знает к каким ревеляциям[722] поведет…»

Логика комиссара победила.

Я тогда был в Лугано. Обдумав дело, на меня нашел страх: я был уверен, что Гервег не вызовет Гауга или Тесье, но чтоб Гауг умел на этом остановиться и спокойно уехал из Цюриха, — в этом я не был уверен. Вызов со стороны Гауга[723] был бы явным образом против характера, который я хотел дать делу. Сам Тесье, на благородный ум которого я мог совершенно надеяться, во всем был слишком француз.

Гауг был упрям до капризности и раздражителен до детства. У него постоянно были контры и пики то с Хо-ецким, то с Энгельсоном, то с Орсини

Скачать:TXTPDF

Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) Герцен читать, Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) Герцен читать бесплатно, Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) Герцен читать онлайн