день губернатор спросил полицмейстера, знает ли он, чей кучер въехал ему в постромки и что его следует постращать.
— Этот кучер, ваше превосходительство, не будет более в постромки заезжать, я ему влепил порядочный урок, — отвечал, улыбаясь, полицмейстер.
— Да чей он?
— Советника Кулакова-с, ваше превосходительство.
В это время старик советник, которого я застал и оставил тем же советником губернского правления, взошел к губернатору.
— Вы нас простите, — сказал губернатор ему, — что мы вашего кучера поучили.
Удивленный советник, не понимая ничего, смотрел вопросительно.
— Вчера он заехал мне в постромки. Вы понимаете, если он мне заехал, то…
— Да, ваше превосходительство, я вчера да и хозяйка моя сидели дома, и кучер был дома.
— Что это значит? — спросил губернатор.
— Я, ваше превосходительство, вчера был так занят, голова кругом шла, виноват, совсем забыл о кучере и, признаюсь, не посмел доложить это вашему превосходительству. Я хотел сейчас распорядиться.
— Ну, вы настоящий полицмейстер, нечего сказать! — заметил Рыхлевский.
Рядом с этим хищным чиновником я покажу вам и другую, противуположную породу — чиновника мягкого, сострадательного, ручного. (260)
Между моими знакомыми был один почтенный старец, исправник, отрешенный по сенаторской ревизии от дел. Он занимался составлением просьб и хождением по делам, что именно было ему запрещено. Человек этот, начавший службу с незапамятных времен, воровал, подскабливал, наводил ложные справки в трех губерниях, два раза был под судом и проч. Этот ветеран земской полиции любил рассказывать удивительные анекдоты о самом себе и своих сослуживцах, не скрывая своего презрения к выродившимся чиновникам нового поколения.
— Это так, вертопрахи, — говорил он, — конечно, они берут, без этого жить нельзя, но, то есть, эдак ловкости или знания закона и не спрашивайте. Я расскажу вам, для примера, об одном приятеле. Судьей был лет двадцать, в прошедшем году помре, — вот был голова! и мужики его лихом не поминают, и своим хлеба кусок оставил. Совсем особенную манеру имел. Придет, бывало, мужик с просьбицей, судья сейчас пускает к себе, такой ласковый, веселый.
— Как, дескать, дядюшка, твое имя и батюшку твоего как звали?
Крестьянин кланяется.
— Ермолаем, мол, батюшка, а отца Григорьем прозывали.
-. Ну, здравствуйте, Ермолай Григорьевич, из каких мест господь несет?
— А мы дубиловские.
— Знаю, знаю. Мельницы-то, кажись, ваши вправо от дороги — от трахта.
— Точно, батюшка, мельницы общинные наши.
— Село зажиточное, землица хорошая, чернозем.
— На бога не жалобимся, ништо, кормилец.
— Да ведь оно и нужно. Небось у тебя, Ермолай Григорьевич, семейка не малая?
— Три сыночка, да девки две, да во двор к старшей принял молодца, пятый годок пошел.
— Чай, уж и внучата завелись?
— Есть, точно, небольшое дело, ваша милость.
— И слава богу! плодитесь и умножайтесь. Ну-тка, Ермолай Григорьевич, дорога дальняя, выпьем-ка рюмочку березовой.
Мужик ломается. Судья наливает ему, приговаривая: (261)
— Полно, полно, брат, сегодня от святых отцов нет запрета на вино и елей.
— Оно точно, что запрету нет, но вино-то и доводит человека до всех бед. Тут он крестится, кланяется и пьет березовку.
— При такой семейке, Григорьич, небось накладно жить? каждого накормить, одеть — одной клячонкой или коровенкой не оборотишь дела, молока недостанет.
— Помилуй, батюшка, куда толкнешься с одной лоша-денкоц; есть-таки троечка, была четвертая, саврасая, да пала с глазу о Петровки, — плотник у нас, Дорофей, не приведи бог, ненавидит чужое добро, и глаз у него больно дурен.
— Бывает-с, бывает-с. А у вас ведь выгоны большие, небось барашков держите?
— Ох, затолковался я с тобой. Служба, Ермолай Григорьич, царская, пора в суд. Что у тебя дельцо, что ли?
— Точно, ваша милость, — есть.
— Ну, что такое? повздорили что-нибудь? поскорее, дядя, рассказывай, пора ехать.
— Да что, отец родной, беда под старость лет пришла… Вот в самое-то Успленье были мы в питейном, ну, и крупно поговорили с суседским крестьянином — такой безобразный человек, наш лес крадет. Только, поговоримши, он размахнулся да меня кулаком в грудь. «Ты, мол, в чужой деревне не дерись», говорю я ему, да хотел так, то есть, пример сделать, тычка ему дать, да спьяну, что ли, или нечистая сила, — прямо ему в глаз — ну, и попортил, то есть, глаз, а он со старостой церковным сейчас к становому, — хочу, дескать, суд по форме.
Во время рассказа судья — что ваши петербургские актеры! — все становится серьезнее, глаза эдакие сделает страшные и ни слова.
Мужик видит и бледнеет, ставит шляпу у ног и вынимает полотенце, чтоб обтереть пот. Судья все молчит и в книжке листочки перевертывает.
— Так вот я, батюшка, к тебе и пришел, — говорит мужик не своим голосом.
— Чего ж я могу сделать тут? Экая причина! И зачем же это прямо в глаз?
— Точно, батюшка, зачем… враг попутал. (262)
— Жаль, очень жаль! из чего дом должен погибнуть! ну, что семья без тебя останется? все молодежь, а внучата — мелкота, да и старушку-то твою жаль.
У мужика начинают ноги дрожать.
— Да что же, отец родной, к чему же это я себя угодил?
— Вот, Ермолай Григорьич, читай сам… или того, грамота-то не далась? Ну, вот видишь «о членовредителях» статья… «Наказавши плетьми, сослать в Сибирь на поселенье».
— Не дай разориться человеку! не погуби христианина! разве нельзя как?..
— Экой ты какой! Разве супротив закона можно идти? Конечно, все дело рук человеческих. Ну, вместо тридцати ударов мы назначим эдак пяточек.
— Да, то есть, в Сибирь-то?..
— Не в нашей, братец ты мой, воле.
Тащит мужик из-за пазухи кошелек, вынимает из кошелька бумажку, из бумажки — два-три золотых и с низким поклоном кладет их на стол.
— Это что, Ермолай Григорьевич?
— Спаси, батюшка.
— И полно, полно! что ты это? Я, грешный человек, иной раз беру благодарность. Жалованье у меня малое, поневоле возьмешь; но принять, так было бы за что. Как я тебе помогу? добро бы ребро или зуб, а то прямо в глаз! Возьмите денежки ваши назад.
Мужичок уничтожен.
— Разве вот что; поговорить мне с товарищами, да и в губернию отписать? неравно дело пойдет в палату, там у меня есть приятели, все сделают; ну, только это люди другого сорта, тут тремя лобанчиками не отделаешься.
Мужик начинает приходить в себя.
— Мне, пожалуй, ничего «не давай, мне семью жаль; ну, а тем меньше двух сереньких и предлагать нечего.
— .То есть, как пред богом, ума не приложу, где это достать такую Палестину денег — четыреста рублев — время же какое?
— Я-таки и сам думаю, что оно трудновато. Наказанье мы уменьшим — за раскаянье, мол, и приняв в соображенье нетрезвый вид… ведь и в Сибири люди живут. Тебе же не бог весть, как далеко идти… Конечно, если продать парочку лошадок, да одну из коров, да барашков, оно, (263) может, и хватит. Да скоро ли потом в крестьянском деле сколотишь столько денег! А с другой стороны, подумаешь, лошадки-то останутся, а ты-то пойдешь себе куда Макар телят не гонял. Подумай, Григорьич, время терпит, пообождем до завтра, а мне пора, прибавляет судья и кладет в карман лобанчики, от которых отказался, говоря: «Это вовсе лишнее, я беру, только чтоб вас не обидеть».
На другое утро, глядь, старый жид тащит разными крестовиками да старинными рублями рублев триста пятьдесят ассигнациями к судье.
Судья обещает печься об деле; мужика судят, судят, стращают, а потом и выпустят с каким-нибудь легким наказанием, или с советом впредь в подобных случаях быть осторожным, или с отметкой: «оставить в подозрении», и мужик всю жизнь молит бога за судью.
— Вот как делали встарь, — приговаривал отрешенный от дел исправник, начистоту.
…Вятские мужики вообще не очень выносливы. Зато их ‘ и считают чиновники ябедниками и беспокойными. Настоящий клад для земской полиции это вотяки, мордва, чуваши; народ жалкий, робкий, бездарный. Исправники дают двойной окуп губернаторам за назначение их в уезды, населенные финнами.
Полиция и чиновники делают невероятные вещи с этими бедняками.
Землемер ли едет с поручением через вотскую деревню, он непременно в ней останавливается, берет с телеги астролябию, вбивает шест, протягивает цепь. Через час вся деревня в смятении. «Межемерия, межемерия!» — говорят мужики с тем видом, с которым в 12 году говорили: «Француз, француз!» Является староста поклониться с миром. А тот все меряет и записывает. Он его просит не обмерить, не обидеть. Землемер требует двадцать, тридцать рублей. Вотяки радехоньки, собирают деньги — и землемер едет до следующей вотской деревни.
Попадется ли мертвое тело исправнику со становым, они его возят две недели, пользуясь морозом, по вотским деревням, и в каждой говорят, что сейчас подняли и что следствие и суд назначены в их деревне. Вотяки откупаются.
За несколько лет до моего приезда исправник, разохотившийся брать выкупы, привез мертвое тело в большую русскую деревню и требовал, помнится, двести руб(264)лей. Староста собрал мир; мир больше ста не давал. Исправник не уступал. Мужики рассердились, заперли его с двумя писарями в волостном правлении и, в свою очередь, грозили их сжечь. Исправник не поверил угрозе. Мужики обложили избу соломой и как ультиматум подали исправнику на шесте в окно сторублевую ассигнацию. Героический исправник требовал еще сто. Тогда мужики зажгли с четырех сторон солому, и все три Муции Сцеволы земской полиции сгорели. Дело это было потом в сенате. Вотские деревни вообще гораздо беднее русских.
— Плохо, брат, ты живешь, — говорил я хозяину вотяку, дожидаясь лошадей в душной, черной и покосившейся избушке, поставленной окнами назад, то есть на двор.
— Что, бачка, делать? мы бедна, деньга бережем на черная дня.
— Ну, чернее мудрено быть дню, старинушка, — сказал я ему, наливая рюмку рому, — выпей-ка с горя.
— Мы не пьем, — отвечал вотяк, страстно глядя на рюмку и подозрительно на меня.
— Полно, ну-тка -бери.
— Выпей сама прежде. Я выпил, и вотяк выпил.
— А ты что? — спросил он, — с губерния, по делу?
— Нет, — отвечал я, — проездом, еду в Вятку. Это его значительно успокоило, и он> осмотревшись на все стороны, прибавил в виде пояснения:
— Черной дня, когда исправник да поп приедут.
Вот о последнем-то я и хочу рассказать вам кое-что» . Поп у нас превращается более и более в духовного квартального, как и следует ожидать от византийского смирения нашей церкви и от императорского первосвятительства.
Финское население долею приняло крещение в допетровские времена, долею было окрещено в царствование Елизаветы и долею осталось в язычестве. Большая часть крещеных при Елизавете тайно придерживается своей печальной, дикой религии34. (265)
Года через два-три