передала его Ж. Санд. Ж. Санд, наскучив Парижем, ехала на покойное помещичье житье… Ж. Санд сделала с Мюллером чудеса, она как-то вычистила, прибрала, привела его в порядок — исчез темный табак, покрывавший верхнюю часть его белокурых усов, и доля немецких кнейповых песен заменилась французскими, вроде: «Pricadier, repontit Pantore»222. Мюллер (160) вставил в Nohant двойную рамку лорнета в глаз и помолодел. Когда он приехал в Париж в отпуск, я его едва узнал.
Зачем он не утонул, купаясь в Nohant? Зачем не зашибла его где-нибудь железная дорога? Жизнь его окончилась бы, не зная горя, веселой прогулкой по кунсткамере с буфетами, плошками и музыкой.
После 13 июня 1849 я уехал из Парижа; геройство Мюллера, кричавшего «Auarmes!»223 на Chaussee dAntin, я рассказал в другом месте. Возвратившись в 1850 году в Париж, я Мюллера не видел, он был у Ж. Санд — меня выслали из Франции. Года через два я был в Лондоне и шел по Трафальгарской площади. Какой-то господин пристально смотрел в вставленный лорнет на Нельсона, досмотревши его с лицевой стороны, он занялся правой.
«Да, это он? Кажется, он».
Между тем господин занялся спиной адмирала.
— Мюллер! — закричал я ему, он не тотчас пришел в себя: так его заняла плохая статуя скверного человека — но потом с криком «Potz Tausend!»224 бросился ко мне. Он переехал на житье в Лондон, счастливая звезда его померкла. Да и трудно сказать, зачем он приехал именно в Лондон. Буммлеру225, когда у него есть деньги, — нельзя не побывать в Лондоне, в нем будет пробел, раскаяние, неудовлетворенное желание, но жить в Лондоне ему нельзя и с деньгами, — а без денег и думать нечего.
В Лондоне надобно работать в самом деле, работать безостановочно, как локомотив, правильно, как машина, если человек отошел на день, на его месте стоят двое других, если человек занемог — его считают мертвым — все, от кого ему надобно получать работу, и здоровым — все, кому надобно получать от него деньги.
Мюллер, Мюллер… Куда ты попал из должности Виргилия в Берлине, из салонов Виардо, из помещичьей неги Ж. Санд. Прощай ноганские пресале226 и пулярды; прощай русские завтраки, продолжающиеся до вечера, и русские обеды, оканчивающиеся на другой день, да прощай и русские, — в Лондон русские ездили на скорую (161) руку, сконфуженные, потерянные — им было не до Мюллера. Да, кстати, прощай и солнце, которое так хорошо греет и весело светит, — когда нет денег на внутреннее топливо… туман, дым и вечная борьба работы, бой из-за работы!
Года через три Мюллер стал заметно стареть, морщины прорезывались глубже и глубже — он опускался; уроки не шли (несмотря на то, что он на немецкий лад был очень основательно учен). Зачем он не ехал в Германию? Трудно сказать, но вообще у немцев, даже у таких неэгстовых патриотов, как Мюллер, — делается, поживши несколько лет вне Германии, непреодолимое отвращение от родины, что-то вроде обратного Heimweh227, В Лондоне он не мог свести концов. Длинная масленица, длившаяся около десяти лет, кончилась, и суровый пост захватил добродушного буммлера; потерянный, вечно ищущий захватить денег, кругом в маленьких долгах — он был жалок и становился диккенсовским лицом, — все еще доканчивал «Эрика», все еще мечтал, что продаст его и заслужит разом талеры и лавры… но «Эрик» был упорен и не оканчивался, и Мюллер, чтоб освежиться, дозволял себе, сверх пива, одну роскошь — plaisir train228 в воскресенье. Он платил очень дешево за большие пространства и ничего не видал.
— Я еду на Isle of Wight229, взад и вперед (помнится 4 шилл.), и завтра утром рано буду опять в Лондоне.
— Что же ты увидишь там?
— Да, но зато четыре шиллинга…
Бедный Мюллер, бедный буммлер!
А впрочем, пусть он ездит в Рейд, не видавши его; лишь бы также не видал будущего: в его гороскопе не осталось ни одной светлой точки, ни одного шанса. Он, бедняга, безотрадно и бесследно исчезнет в лондонском тумане.
<ГЛАВА VIII>
Отрывок этот идет за описанием «горных вершин» эмиграции — от их вечно красных утесов до низменных болот и «серных копей»230. Я прошу читателя не забы(162)вать, что в этой главе мы опускаемся с ним ниже уровня моря и занимаемся исключительно илистым дном его, так, как оно было после февральского шквала.
Почти все описанное здесь изменилось, исчезло; политические подонки пятидесятых годов занесло новыми песками и новыми грязями. Истощился, притих, вымер этот низменный мир волнений и гонений; отстой его успокоился и занял свое место в слойке. Оставшиеся личности становятся редкостью, и я уж люблю с ними встречаться.
Печально уродливы, печально смешны некоторые из образов, которые я хочу вывести, но они все писаны с натуры, — бесследно исчезнуть и они не должны.
ЛОНДОНСКАЯ ВОЛЬНИЦА ШЕСТИДЕСЯТЫХ ГОДОВ231
Простые несчастья и несчастья политические. — Учители и комиссионеры. Ходебщика и хожалые. — Ораторы и эпистолаторы. — Ничего не делающие фактотумы и вечно занятые трутни. — Русские. — Воры. — Шпионы. Писано в 1856 — 1857
От серной шайки, как сами немцы называют марксидов, естественно и недалеко перейти к последним подонкам, к мутной гуще, которая оседает от континентальных толчков и потрясений на британских берегах и пуще всего в Лондоне.
Можно себе представить, сколько противуположного снадобья захватывают с собой с материка и оставляют в Англии приливы и отливы революций и реакций, истощающих, как перемежающаяся лихорадка, европейский организм, и что за удивительные слои людей низвергаются этими волнами и бродят по сырому, топкому лондонскому дну. Каков должен быть хаос понятий, воззрений у этих образцов всех нравственных формаций и реформаций, всех протестов, всех утопий, всех отчаяний, всех надежд, встречающихся в закоулках, харчевнях и питейных домах Лестер-сквера и его проселочных пере(163)улков. «Там, где, — по выражению «Теймса», — обитает жалкое население чужеземцев, носящих шляпы, каких никто не носит, и волосы там, где их не надобно, население несчастное, убогое, загнанное и которого трепещут все сильные монархи Европы, кроме английской королевы». Да, там действительно по public housaм232 и харчевням сидят эти чужие, эти гости, за джином с горячей водой, с холодной водой и совсем без воды, с горьким портером в кружке и с еще больше горькими словами на губах, поджидая революции, к которой они больше неспособны, и денег от родных, которых никогда не получат,
Каких оригиналов, каких чудаков я не нагляделся между ними! Тут рядом с коммунистом старого толка, ненавидящим всякого собственника во имя общего братства, — старый карлист, пристреливавший своих .родных братьев во имя любви к отечеству, из преданности к Монтемолино или Дон-Хуану, о которых ничего не знал и не знает. Там рядом с венгерцем, рассказывающим, как он с пятью гонведами опрокинул эскадрон австрийской кавалерии, и застегивающим венгерку до самого горла, чтобы иметь еще больше военный вид, венгерку, размеры которой показывают, что ее юность принадлежала другому, — немец, дающий уроки музыки, латыни, всех литератур и всех искусств из насущного пива, атеист, космополит, презирающий все нации, кроме Кур-Гессена или Гессен-Касселя, смотря по тому, в котором из Гёссенов родился, поляк прежнего покроя, католически любящий независимость, и итальянец, полагающий независимость в ненависти к католицизму.
Возле эмигрантов-революционеров эмигрант-консерваторы. Какой-нибудь негоциант или нотариус, sans adieu233 удалившийся от родины, кредиторов и доверителей, считающий себя тоже несправедливо гонимым, — какой-нибудь честный банкрут, уверенный, что он скоро очистится, приобретет кредит и капитал, так, как его сосед справа достоверно знает, что на днях la rouge234 будет провозглашена лично самой «Марьянной» — а сосед слева, — что орлеанская фамилия укладывается в Клермоне и принцессы шьют отличные платья для торжественного въезда в Париж. (164)
К консервативной среде «виноватых, но не осужденных окончательно за отсутствием подсудимого», принадлежат и больше радикальные лица, чем банкруты и нотариусы с горячим воображением, — это люди, имевшие на родине большие несчастья и желающие всеми силами выдать свои простые несчастья за несчастья политические. Эта особая номенклатура требует пояснения.
Один наш приятель явился шутя в агентство сватовства. С него взяли десять франков и принялись расспрашивать, какую ему нужно невесту, в сколько приданого, белокурую или смуглую, и проч.; затем записывавший гладенький старичок, оговорившись и извиняясь, стал спрашивать о его происхождении, очень обрадовался, узнав, что оно дворянское, потом, усугубив извинения, спросил его, заметив притом, что молчание гроба их закон и сила:
— Не имели ли вы несчастий?
— Я поляк и в изгнании, то есть без родины, без прав, без состояния.
— Последнее плохо, но позвольте, по какой причине оставили вы вашу belle patrie?235
— По причине последнего восстания (дело было в 1848 году).
— Это ничего не значит, политические несчастья мы. не считаем; оно скорее выгодно, cest une attraction236. Но позвольте, вы меня заверяете, что у вас не было других несчастий?
— Мало ли было, ну отец с матерью у меня умерли.
— О нет, нет…
— Что же вы разумеете под словом другого несчастья?
— Видите, если б вы оставили ваше прекрасное отечество по частным причинам, а не по политическим. Иногда в молодости неосторожность, дурные примеры, искушение больших городов, знаете, эдак… необдуманно данный вексель, не совершенно правильная растрата непринадлежащей суммы, подпись, как-нибудь…
— Понимаю, понимаю, — сказал, расхохотавшись, . Хоецкий, — нет, уверяю вас, я не был судим ни за кражу, ни за подлог. (165)
…В 1855 году один француз exile de sa patrie237 ходил по товарищам несчастья с предложением помочь ему в издании его поэмы, вроде Бальзаковой «Comedie du. diable», писанной стихами и прозой, с новой орфографией и вновь изобретенным синтаксисом. Тут были действующими лицами Людвиг-Филипп, Иисус Христос, Робеспьер, маршал Бюжо и сам бог.
Между прочим, явился он с той же просьбой к Шельхеру, честнейшему и чопорнейшему из смертных.
— Вы давно ли в эмиграции? — спросил его защитник черных.
— С тысяча восемьсот сорок седьмого года.
— С тысяча восемьсот сорок седьмого года? И вы приехали сюда?
— Из Бреста, из каторжной работы.
— Какое же это было дело? Я совсем не помню,
— О, как же, тогда это дело было очень известно. . Конечно, это дело больше частное.
— Однако ж?.. — спросил несколько обеспокоенный Шельхер.
— Ah bas, si vous y tenez, я по-своему протестовал против права собственности, jai proteste a ma maniere238.
— И вы… вы были в Бресте?
— Parbleu oui!239 семь лет каторжной работы за воровство со взломом (vol avec ef fraction).
И Шельхер голосом целомудренной Сусанны, гнавшей нескромных стариков, просил самобытного протестанта выйти вон.
Люди, которых несчастья, по счастью, были общие и протесты коллективные, оставленные нами в