и написал на бумаге, лежавшей на столе, что-то вроде: «Cher docteur[249], я в Лондоне и очень желал бы вас видеть; не придете ли вечером в такую-то таверну выпить по-старому бутылку вина и потолковать о всякой всячине?» Доктор не пришел, а на другой день я получил от него записку в таком роде: «Monsieur H., мне очень жаль, что я не мог воспользоваться вашим любезным приглашением: мои занятия не оставляют мне столько свободного времени. Постараюсь, впрочем, на днях посетить вас» и пр.
– А что, у доктора, видно, практика, того?.. – спросил я освободителя Германии, которому был обязан знанием, что англичане письма складывают втрое.
– Никакой нет, der Kerl hat Pech gehabt in London, es geht ihm zu ominös[250].
– Так что же он делает? – и я передал ему записку.
Он улыбнулся, однако заметил, что и мне вряд следовало ли оставлять на столе доктора медицины открытую записку, в которой я его приглашаю выпить бутылку вина.
– Да и зачем же в такой таверне, где всегда народ? Здесь пьют дома.
– Жаль, – заметил я, – наука всегда приходит поздно; теперь я знаю, как доктора звать и куда, но наверно не позову.
Затем воротимся к нашим чающим движения народного, присылки денег от родных и работы без труда.
Неработнику начать работу не так легко, как кажется; многие думают: пришла нужда, есть работа, есть молот и долот – и работник готов. Работа требует не только своего рода воспитания, навыка, но и самоотвержения. Изгнанники большей частью люди из мелкой литературной и «паркетной»[251] среды, журнальные поденщики, начинавшие адвокаты, от своего труда в Англии они жить не могли, другой им был дик, да и не стоило начинать его: они все прислушивались, не раздастся ли набат. Прошло десять лет, прошло пятнадцать лет – нет набата.
В отчаянии, в досаде, без платья, без обеспечения на завтрашний день, окруженные возрастающими семьями, они бросаются, закрыв глаза, на аферы, выдумывают спекуляции. Аферы не удаются, спекуляции лопают, и потому, что они выдумывают вздор, и потому, что они вносят, вместо капитала, какую-то беспомощную неловкость в деле, чрезвычайную раздражительность, неуменье найтиться в самом простом положении и опять-таки неспособность к выдержанному труду и усеянному терниями началу. При неудаче они утешаются недостатком денег: «Будь сто-двести фунтов, и все пошло бы как по маслу!» Действительно, недостаток капитала мешает, но это общая судьба работников. Чего и чего не выдумывалось, от общества на акциях для выписывания из Гавра куриных яиц до изобретения особых чернил для фабричных марок и каких-то эссенций, которыми можно было превращать сквернейшие водки в превосходнейшие ликеры. Но пока собирались товарищества и капиталы на все эти чудеса, надобно было есть и несколько прикрываться от северо-восточного ветра и от застенчивых взоров дщерей Альбиона.
Для этого предпринимались два паллиативные средства: одно очень скучное и очень невыгодное, другое также невыгодное, но с большими развлечениями. Люди мирные, c Sitzfleisch’eм[252], принимались за уроки, несмотря на то что они не только прежде не давали уроков, да и сомнительно, чтоб когда-нибудь их брали. Конкуренция страшно понизила цены.
Вот образчик объявлений одного семидесятилетнего старика, который, мне кажется, принадлежал скорее к числу самобытных протестантов, чем коллективных:
MONSIEUR N. N.
Teaches the French language
on a new and easy system of rapid proficiency,
has attended Members of the British Parliament and many other
persons of respectability, as vouchers certify,
translates and interprets that universal continental
language, and english,
IN A MASTERLY MANNER
TERMS MODERATE:
Namely, Three Lessons per Week for Six Shillings[253].
Давать уроки у англичан не составляет особенного удовольствия: кому англичанин платит, с тем он не церемонится.
Один из моих старых приятелей получает письмо от какого-то англичанина, предлагающего ему давать уроки французского языка его дочери. Он отправился к нему в назначенное время для переговора. Отец спал после обеда, его встретила дочь, и довольно учтиво, потом вышел старик, осмотрел с головы до ног Б<оке> и спросил: «Vous être le french teacher?»[254] Б<оке> подтвердил. «Vous pas convenir à moa»[255]. При этом британский осел указал на усы и бороду.
– Что же вы ему не дали тумака? – спрашивал я Б<оке>.
– Я, право, думал об этом, но когда бык поворотился, дочь со слезами на глазах молча просила у меня прощенья.
Другое средство проще и не так скучно: оно состоит в судорожном и артистическом комиссионерстве, в предложении разных разностей без внимания на запрос. Французы по большей части работали в винах и водках. Один легист[256] предлагал своим знакомым и корелижионерам[257] коньяк, доставшийся ему чрезвычайным образом, по связям, о которых в теперешнем положении Франции он не мог и не должен был рассказывать, и притом через капитана корабля, которого компрометировать было бы calamité publique[258]. Коньяк был так себе и стоил шесть пенсов дороже, чем в лавке. Легист, привыкнувший «пледировать»[259] с декламацией, прибавлял к насилию оскорбление: он брал рюмку двумя пальцами за донышко, описывал ею медленные круги, плескал несколько капель, нюхал их на воздухе и всякий раз был изумлен замечательно превосходным запахом коньяка.
Другой товарищ изгнания, некогда провинциальный профессор словесности, увлекал вином. Вино он получал прямо из Кот д’Ора, Бургоньи, от прежних учеников и с необыкновенным выбором.
«Гражданин, – писал он ко мне, – спросите ваше братское сердце (votre cœur fraternel), и оно вам скажет, что вы должны мне уступить приятное преимущество снабжать вас французским вином. И тут сердце ваше будет заодно со вкусом и экономией: употребляя превосходное вино, по самой дешевой цене, вы будете иметь наслаждение в мысли, что, покупая его, вы облегчаете судьбу человека, который делу родины и свободы пожертвовал все.
Salut et fraternité![260]
P. S. Я взял на себя смелость вместе с тем отправить к вам несколько проб».
Образчики эти были в полубутылках, на которых он собственноручно надписывал не только имя вина, но и разные обстоятельства из его биографии: «Chambertin (Gr. vin et très rare!). Côte rôtie (Comète). Pommard (1823!). Nuits (provision Aguado!)…»[261]
Недели через две-три профессор словесности снова присылал образчики. Обыкновенно через день или два после присылки он являлся сам и сидел час, два, три, до тех пор, пока я оставлял почти все пробы и платил за них. Так как он был неумолим и это повторялось несколько раз, то впоследствии, только что он отворял дверь, я хвалил часть образчиков, отдавал деньги и остальное вино.
– Я не хочу, гражданин, у вас красть ваше драгоценное время, – говорил он мне и освобождал меня недели на две от кислого бургонского, рожденного под кометой, и пряного Кот-роти из подвалов Aguado.
Немцы, венгерцы работали в других отраслях.
Как-то в Ричмонде я лежал в одном из страшных припадков головной боли. Взошел Франсуа с визитной карточкой, говоря, что какой-то господин имеет крайность меня видеть, что он венгерец, adjutante del generale (все венгерцы-изгнанники, не имеющие никакого занятия, никакой честной профессии, называли себя адъютантами Кошута). Я взглянул на карточку – совершенно незнакомая фамилия, украшенная капитанским чином.
– Зачем вы его пустили? Сколько тысяч раз я вам говорил?
– Он приходит сегодня в третий раз.
– Ну, зовите в залу. – Я вышел разъяренным львом, вооружившись склянкой распалевой седативной[262] воды.
– Позвольте рекомендоваться, капитан такой-то. Я долгое время находился у русских в плену, у Ридигера после Вилагоша. С нами русские превосходно обращались. Я был особенно обласкан генералом Глазенапом и полковником… как, бишь, его… русские фамилии очень мудрены… ич… ич…
– Пожалуйста, не беспокойтесь, я ни одного полковника не знаю… Очень рад, что вам было хорошо. Не угодно ли сесть?
– Очень, очень хорошо… мы с офицерами всякий день эдак, штос, банк… прекрасные люди и австрийцев терпеть не могут. Я даже помню несколько слов по-русски: «глеба», «шевердак» – une pièce de 25 sous[263].
– Позвольте вас спросить, что мне доставляет…
– Вы меня должны извинить, барон…Я гулял в Ричмонде… прекрасная погода, жаль только, что дождь идет… я столько наслышался об вас от самого старика и от графа Сандора – Сандора Телеки, также от графини Терезы Пульской… Какая женщина графиня Тереза!
– И говорить нечего, hors ligne[264]. – Молчание.
– Да-с, и Сандор… мы с ним вместе были в гонведах… Я, собственно, желал бы показать вам… – и он вытащил откуда-то из-за стула портфель, развязал его и вынул портреты безрукого Раглана, отвратительную рожу С.-Арно, Омер-паши в феске. – Сходство, барон, удивительное. Я сам был в Турции, в Кутаисе, в 1849 году, – прибавил он, как будто в удостоверение сходства, несмотря на то что в 1849 году ни Раглана, ни С.-Арно там не было. – Вы прежде видели эту коллекцию?
– Как не видать, – отвечаю я, смачивая голову распалевой водой. – Эти портреты вывешены везде, на Чипсайде, по Странду, в Вест-Энде.
– Да-с, вы правы, но у меня вся коллекция, и те не на китайской бумаге. В лавках вы заплатите гинею, а я могу вам уступить за пятнадцать шиллингов.
– Я, право, очень благодарен, но скажите, капитан, на что же мне портреты С.-Арно и всей этой сволочи?
– Барон, я буду откровенен, я солдат, а не меттерниховский дипломат. Потеряв мои владения близ Темешвара, я нахожусь во временно стесненном положении, а потому беру на комиссию артистические вещи (а также сигары, гаванские сигары и турецкий табак – уж в нем-то русские и мы знаем толк!); это доставляет мне скудную копейку, на которую я покупаю «горький хлеб изгнанья», wie der Schiller sagt[265].
– Капитан, будьте вполне откровенны и скажите, что вам придется с каждой тетради? – спрашиваю я (хотя и сомневаюсь, что Шиллер сказал этот дантовский стих).
– Полкроны.
– Позвольте нам вот как покончить дело: я вам предложу целую крону, но с тем, чтоб не покупать портретов.
– Право, барон, мне совестно, но мое положение… впрочем, вы всё знаете, чувствуете… я вас так давно привык уважать… графиня Пульская и граф Сандор… Сандор Телеки.
– Вы меня извините, капитан, я едва сижу от головной боли.
– У нашего губернатора (т. е. у Кошута), у старика, тоже часто болит голова, – замечает мне гонвед как бы в ободрение и утешение, потом наскоро завязывает портфель и берет вместе с удивительно похожими портретами Раглана и компании довольно сходное изображение королевы Виктории на монете.
Между этими ходебщиками эмиграции, предлагающими выгодные покупки, и эмигрантами, останавливающими всех не бреющих бороду на улицах и скверах, требуя десятый год недостающих двух шиллингов для отъезда в Америку и шести пенсов для покупки гробика ребенку, умершему от скарлатины, – находятся эмигранты, пишущие письма, иногда пользуясь знакомством, иногда пользуясь незнакомством, о