вы?
– Всем-с, А<лександр> И<ванович>.
– Да вы уж говорите потолковитее.
– Как же чем-с? Я с тех пор, как из России приехал, с ног сбит работой, а жалованья получил только два фунта да третий раз вечером князь дали больше в подарок.
– А вы сколько должны получать?
– Этого я не могу сказать-с…
– Есть же у вас определенный оклад?
– Никак нет-с. Князь, когда изволили бежать за границу (это без злого умысла), сказали мне: «Вот хочешь ехать со мной, я, мол, устрою твою судьбу и, если мне повезет, дам большое жалованье, а не то и малым довольствуйся». Ну, я так и поехал.
Это он из Тамбова-то в Лондон поехал на таком условии… О Русь!
– Ну, а как, по-вашему, везет князю или нет?
– Какой везет-с… Оно, конечно, можно бы всё…
– Это другой вопрос. Если ему не везет, стало, вы должны довольствоваться малым жалованьем.
– Да князь сами говорили, что по моей службе, т. е. и способности, по здешним деньгам меньше нельзя, как фунта четыре в месяц.
– Князь, вы желаете заплатить ему по четыре фунта за месяц?
– С о-охотой-с…
– Дело идет прекрасно, что же дальше?
– Князь-с обещал, что если я захочу возвратиться, то пожалует мне на обратный путь до Петербурга.
Князь кивнул головой и прибавил:
– Да, но в том случае, если я им буду доволен!
– Чем же вы недовольны им?
Теперь плотину прорвало. Князь вскочил; трагическим басом, которому еще больше придавало веса дребезжание некоторых букв и маленькие паузы между согласными, произнес он следующую речь:
– Мне им быть д-довольным, этим м-молокососом, этим щ-щенком?! Меня бесит гнусная неблагодарность этого разбойника! Я его взял к себе во двор из самобеднейшего семейства крестьян, вшами заеденного, босого; я его сам учил, негодяя, я из него сделал ч-человека, музыканта, регента; голос каналье выработал такой, что в России в сезон возьмет рублей сто в месяц жалованья.
– Все это так, Юрий Николаевич, но я не могу разделять вашего взгляда. Ни он, ни его семья вас не просили делать из него Ронкони, стало, и особенной благодарности с его стороны вы не можете требовать. Вы его обучили, как учат соловьев, и хорошо сделали, но тем и конец. К тому же это и к делу не идет…
– Вы правы… но я хотел сказать: каково мне выносить это? Ведь я его… к-каналью…
– Так вы согласны ему дать на дорогу?
– Черт с ним – для вас… только для вас даю.
– Ну, вот дело и слажено; а вы знаете, сколько на дорогу надобно?
– Говорят, фунтов двадцать.
– Нет, это много. Отсюда до Петербурга сто целковых за глаза довольно. Вы даете?
– Даю.
Я расчел на бумажке и передал Голицыну; тот взглянул на итог – выходило, помнится, с чем-то 30 фунтов. Он тут же мне их и вручил.
– Вы, разумеется, грамоте знаете? – спросил я регента.
– Как же-с…
Я написал ему расписку в таком роде: «Я получил с кн. Ю. Н. Голицына должные мне за жалованье и на проезд из Лондона в Петербург тридцать с тем-то фунтов (на русские деньги столько-то). Затем остаюсь доволен и никаких других требований на него не имею».
– Прочтите сами и подпишитесь…
Регент прочел, но не делал никаких приготовлений, чтоб подписаться.
– За чем дело?
– Не могу-с.
– Как не можете?
– Я недоволен…
Львиный сдержанный рев, – да уж и я сам готов был прикрикнуть.
– Что за дьявольщина! Вы сами сказали, в чем ваше требование. Князь заплатил все до копейки – чем же вы недовольны?
– Помилуйте-с – а сколько нужды натерпелся с тех пор, как здесь…
Ясно было, что легость, с которой он получил деньги, разлакомила его.
– Например-с, мне следует еще за переписку нот.
– Врешь! – закричал Голицын так, как и Лаблаш никогда не кричал… робко ответили ему своим эхо рояли, и бледная голова Пико показалась в щель и исчезла с быстротой испуганной ящерицы. – Разве переписывание нот не входило в прямую твою обязанность? Да и что же бы ты делал все время, когда концертов не было?..
Князь был прав, хотя и не нужно было пугать Пико гласом контрбомбардосным.
Регент, привыкнувший к всяким звукам, не сдался и, оставя в стороне переписывание нот, обратился ко мне с следующей нелепостью:
– Да вот-с еще и насчет одежды: я совсем обносился.
– Да неужели, давая вам в год около 50 фун<тов> жалованья, Юр<ий> Ник<олаевич> еще обязался одевать вас?
– Нет-с, но прежде князь все иногда давали, а теперь, стыдно сказать, до того дошел, что без носков хожу.
– Я сам хожу без н-н-носков!.. – прогремел князь и, сложа на груди руки, гордо и с презрением смотрел на регента. Этой выходки я никак не ждал и с удивлением смотрел ему в глаза. Но, видя, что он продолжать не собирается, а что регент непременно будет продолжать, я очень серьезно сказал соколу-певцу:
– Вы приходили ко мне сегодня утром просить меня в посредники, стало, вы верили мне?
– Мы вас оченно довольно знаем, в вас мы нисколько не сомневаемся, вы уж в обиду не дадите…
– Прекрасно, ну, так я вот как решаю дело: подписывайте сейчас бумагу или отдайте деньги; я их передам князю и с тем вместе отказываюсь от всякого вмешательства.
Регент не захотел вручить бумажки князю, подписался и поблагодарил меня. Избавляю от рассказа, как он переводил счет на целковые; я ему никак не мог вдолбить, что по курсу целковый стоит теперь не то, что стоил тогда, когда он выезжал из России.
– Если вы думаете, что я вас хочу надуть фунта на полтора, так вы вот что сделайте: сходите к нашему попу да и попросите вам сделать расчет. – Он согласился.
Казалось, все кончено, и грудь Голицына не так грозно и бурно вздымалась… но судьба хотела, чтоб и финал так же бы напомнил родину, как начало.
Регент помялся, помялся, и вдруг, как будто между ними ничего не было, обратился к Голицыну с словами:
– Ваше сиятельство, так как пароход из Гулля-с идет только через пять дней, явите милость – позвольте остаться покаместь у вас.
«Задаст ему, – подумал я, – мой Лаблаш», самоотверженно приготовляясь к боли от крика.
– Куда ты к черту пойдешь. Разумеется, оставайся.
Регент разблагодарил князя и ушел. Голицын в виде пояснения сказал мне:
– Ведь он предобрый малый; это его этот мошенник, этот в-вор… этот поганый юс подбил…
Поди тут Савиньи и Миттермайер, пусть схватят формулами и обобщат в нормы юридические понятия, развившиеся в православном отечестве нашем между конюшней, в которой драли дворовых, и бариновым кабинетом, в котором обирали мужиков.
Вторая cause célèbre[420], именно с «юсом», не удалась. Голицын вышел и вдруг так закричал, и секретарь так закричал, что оставалось затем катать друг друга «под никитки», причем князь, конечно, зашиб бы гунявого подьячего. Но как все в этом доме совершалось по законам особой логики, то подрались не князь с секретарем, а секретарь с дверью. Набравшись злобы и освежившись еще шкаликом джину, он, выходя, треснул кулаком в большое стекло, вставленное в дверь, и расшиб его. Стекла эти бывают в палец толщины.
– Полицию! – кричал Голицын, – Разбой! полицию! – и, взошедши в залу, бросился изнеможенный на диван. Когда он немного отошел, он пояснил мне, между прочим, в чем состоит неблагодарность секретаря. Человек этот был поверенным у его брата и, не помню, смошенничал что-то и должен был непременно идти под суд. Голицыну стало жаль его – он до того взошел в его положение, что заложил последние часы, чтоб выкупить его из беды. И потом, имея полные доказательства, что он плут, взял его к себе управляющим!
Что он на всяком шагу надувал Голицына, в этом не может быть никакого сомнения.
Я уехал: человек, который мог кулаком пробить зеркальное стекло, может сам себе найти суд и расправу. К тому же он мне рассказывал потом, прося меня достать ему паспорт, чтоб ехать в Россию, что он гордо предложил Голицыну пистолет и жеребий, кому стрелять.
Если это было, то пистолет наверное не был заряжен.
Последние деньги князя пошли на усмирение спартаковского восстания, и он все-таки наконец попал, как и следовало ожидать, в тюрьму за долги. Другого посадили бы и дело в шляпе – с Голицыным и это не могло сойти просто с рук.
Полисмен привозил его ежедневно в Cremorn garden, часу в восьмом; там он дирижировал, для удовольствия лореток всего Лондона, концерт, и с последним взмахом скипетра из слоновой кости незаметный полицейский вырастал из-под земли и не покидал князя до кеба, который вез узника в черном фраке и белых перчатках в тюрьму. Прощаясь со мной в саду, у него были слезы на глазах. Бедный князь! Другой смеялся бы над этим, но он брал к сердцу свое в неволю заключенье. Родные как-то выкупили его. Потом правительство позволило ему возвратиться в Россию – и отправили его сначала на житье в Ярославль, где он мог дирижировать духовные концерты вместе с Фелинским, варшавским архиереем. Правительство для него было добрее его отца: тертый калач не меньше сына, он ему советовал идти в монастырь…Хорошо знал сына отец – а ведь сам был до того музыкант, что Бетговен посвятил ему одну из симфоний.
За пышной фигурой ассирийского бога, тучного Аполлона-вола, не должно забывать ряд других русских странностей.
Я не говорю о мелькающих тенях, как «колонель рюс», но о тех, которые, причаленные разными превратностями судьбы, приостанавливались надолго в Лондоне, вроде того чиновника военного интендантства, который, запутавшись в делах и долгах, бросился в Неву, утонул… и всплыл в Лондоне изгнанником, в шубе и меховом картузе, которые не покидал, несмотря на сырую теплоту лондонской зимы. Вроде моего друга Ивана Ивановича Савича, которого англичане звали Севидж, который весь, целиком, с своими антецедентами и будущностью, с какой-то мездрой вместо волос на голове, так и просится в мою галерею русских редкостей.
Лейб-гвардии Павловского полка офицер в отставке, он жил себе да жил в странах заморских и дожил до Февральской революции; тут он испугался и стал на себя смотреть как на преступника; не то, чтоб его мучила совесть, но мучила мысль о жандармах, которые его встретят на границе, казематах, тройке, снеге… и решился отложить возвращение. Вдруг весть о том, что его брата взяли по делу Шевченки. Сделалось в самом деле что-то опасно, и он тотчас решился ехать. В это время я с ним познакомился в Ницце. Отправился Савич, купивши на дорогу крошечную скляночку яду, которую, переезжая границу, хотел как-то