Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 11. Былое и думы. Часть 6-8

это матросы всех морей и океанов, шкиперы, капитаны. Звонок там, звонок тут – Partenza! – Раrtenza![540] – и часть муравейника засуетилась: одни нагружают, другие разгружают.

IV Zudeutsch[541]

…Три дня льет проливной дождь, выйти невозможно, работать не хочется… В окне книжной лавки выставлена «Переписка Гейне», два тома. Вот спасенье – я взял их и принялся читать впредь до расчищения неба.

Много воды утекло с тех пор, как Гейне писал Мозеру, Иммерману и Варнгагену.

Странное дело: с 1848 года мы всё пятились да отступали, всё бросали за борт да ежились, а кой-что сделалось, и всё исподволь изменилось. Мы ближе к земле, мы ниже стоим, т. е. тверже, плуг глубже врезывается, работа не так казиста, чернее – может, оттого, что это в самом деле работа. Дон-Кихоты реакции пропороли много наших воздушных шаров, дымные газы улетучились, аэростаты опустились, и мы не носимся больше, как дух божий, над водами с цевницей и пророческим песнопением, а цепляемся за деревья, крыши и за мать сыру землю.

Где эти времена, когда «Юная Германия», в своем «прекрасном высоко», теоретически освобождала отечество и в сферах чистого разума и искусства покончивала с миром преданий и предрассудков? Гейне было противно на ярко освещенной морозной высоте, на которой величественно дремал под старость Гёте, грезя не совсем складные, но умные сны второй части «Фауста», однако и он ниже книжного магазина не опустился, – это все еще академическая aula[542], литературные кружки, журнальные приходы, с их сплетнями и дрязгами, с их книжными Шейлохами в виде Котты или Гофмана и Кампе, с их геттингенскими архиереями филологии и епископами юриспруденции в Галле или Бонне. Ни Гейне, ни его круг народа не знали, и народ их не знал. Ни скорбь, ни радость низменных полей не подымалась на эти вершины; для того чтоб понять стон современных человеческих трясин, им надобно было переложить его на латинские нравы и через Гракхов и пролетариев добраться до их мысли.

Бакалавры мира сублимированного[543], они выходили иногда в жизнь, начиная, как Фауст, с полпивной и всегда, как он, с каким-нибудь духом школьного отрицанья, который им, как Фаусту, мешал своей рефлексией просто глядеть и видеть. Оттого-то они тотчас возвращались от живых источников к источникам историческим – тут они чувствовали себя больше дома. Занятия их, это особенно замечательно, не только не были делом, но и не были наукой, а, так сказать, ученостью и литературой пуще всего.

Гейне подчас бунтовал против архивного воздуха и аналитического наслаждения, хотел чего-то другого, а письма его – совершенно немецкие письма того немецкого периода, на первой странице которого Беттина-дитя, а на последней Рахель-еврейка. Мы свежее дышим, встречая в его письмах страстные порывы юдаизма; тут Гейне в самом деле увлекающийся человек, но он тотчас стынет, холодеет к юдаизму и сердится на него за свою собственную, далеко не бескорыстную измену.

Революция 1830 и потом переезд Гейне в Париж сильно двинули его. «Der Pan ist gestorben!»[544] – говорит он с восторгом, и торопится тудатуда, куда и я некогда торопился так болезненно страстно, – в Париж; он хочет видеть «великий народ» и «седого Лафайета, разъезжающего на серой лошади». Но литература вскоре берет верх, наружно и внутренно письма наполняются литературными сплетнями, личностями впересыпочку с жалобами на судьбу, на здоровье, на нервы, на худое расположение духа, сквозь которого просвечивает безмерное, оскорбительное самолюбие. И тут же Гейне берет фальшивую ноту. Холодно вздутый риторический бонапартизм его становится так же противен, как брезгливый ужас гамбургского хорошо вымытого жида перед народными трибунами не в книгах, а на самом деле. Он не мог переварить, что рабочьи сходки не представлялись в чопорной обстановке кабинета и салона Варнгагена, «фарфорового» Варнгагена фон Энзе, как он его сам назвал.

Чистотой рук и отсутствием табачного запаха, впрочем, и ограничивается чувство его собственного достоинства. За это винить его трудно. Чувство это не немецкое, не еврейское и, по несчастию, тоже не русское.

Гейне кокетничает с прусским правительством, заискивает в нем через посла, через Варнгагена и ругает его[545]. Кокетничает с баварским королем и осыпает его сарказмами, больше чем кокетничает с «высокой» германской диетой и выкупает свое дрянное поведение перед ней едкими насмешками.

Все это не объясняет ли, отчего учено-революционная вспышка в Германии так быстро лопнула в 1848 году? Она тоже принадлежала литературе и исчезла, как ракета, пущенная в Крольгардене; она имела своих вождей-профессоров и своих генералов от филологии, она имела свой народ в ботфортах и беретах, народ-студентов, изменивших революционному делу, как только оно перешло из метафизической отваги и литературной удали на площадь.

Кроме несколько забежавших или завлеченных работников, народ не шел за этими бледными фюрерами, они ему так и остались посторонними.

– Как вы можете выносить все обиды Бисмарка? – спросил я за год до войны у одного левого депутата из Берлина в самое то время, когда граф набивал себе руку для того, чтоб повышибать зубы покрепче Грабова и К°.

– Мы все сделали, что могли, innerhalb[546] конституции.

– Ну, так вы бы, по примеру правительства, попробовали ausserhalb[547].

– То есть что же? Сделать воззвание к народу, остановить платежи налогов?.. Это мечта… ни один человек не двинулся бы за нас, не поддержал бы нас… и мы дали бы новое торжество Бисмарку, свидетельствуя сами нашу слабость.

– Ну, так и я скажу, как ваш президент при всяком заушении: «Воскликните троекратно „Es lebe der König!”[548] и разойдитесь с миром!»

V С того и этого света

I. С того

…«Villa Adolphina.. Адольфина?.. что, бишь, такое?.. Villa Adolphina, grands et petits appartements, jardin, vue sur la mer»…[549]

Вхожу – все чисто, хорошо, деревья, цветы, английские дети на дворе, толстые, мягкие, румяные, которым от души желаю никогда не встречаться с антропофагами… Выходит старушка и, спросив о причине прихода, начинает разговор с того, что она не служанка, «а больше по дружбе», что М-me Adolphine поехала в больницу или в богадельню, в которой она патронесса. Потом ведет меня показывать «необыкновенно удобную квартиру», которая первый раз еще не занята во время сезона и которую сегодня утром приходили осматривать два американца и одна русская княгиня, в силу чего служащая «больше по дружбе» старушка искренно советовала мне не терять времени. Поблагодарив ее за такое внезапное сочувствие и предпочтение, я обратился к ней с вопросом:

– Sie sind eine Deutsche?

– Zu Diensten. Und der gnädige Herr?

– Ein Russe.

– Das freut mich zu sehr. Ich wohnte so lange, so lange in Petersburg[550]. Признаться сказать, такого города, кажется, нет и не будет.

Очень приятно слышать. Вы давно оставили Петербург?

– Да, не вчера-таки; мы вот уже здесь живем на худой конец лет двадцать. Я с детства была подругой с M-me Adolphine и потом никогда не хотела ее покинуть. Она мало хозяйством занимается, все у нее идет так, некому присмотреть. Когда meine Gönnerin[551] купила этот маленький парадиз, она меня тотчас выписала из Брауншвейга…

– А где вы жили в Петербурге? – спросил я вдруг.

– О, мы жили в самой лучшей части города, где lauter Herrschaften und Generäle[552] живут. Сколько раз я видела покойного государя, как он в коляске и в санях на одной лошади проезжал so ernst[553]…можно сказать, настоящий потентат[554] был.

– Вы жили на Невском, на Морской?

– Да, т. е. не совсем на Нефском, а тут возле, у Полицей-брюке.

«Довольно… довольно, как не знать», – думаю я, и прошу старушку, чтоб она сказала, что я приду к самой M-me Adolphine переговорить о квартире.

Я никогда не мог без особого умиления встречаться с развалинами давнишнего времени, с полуразрушенными памятниками храма ли Весты или другого бога, все равно… Старушка «по дружбе» пошла меня провожать через сад к воротам.

– Вот наш сосед тоже долго жил в Петербурге… – она указала мне большой кокетливо убранный дом, на этот раз с английской надписью: «Large and small app (furnished or unfurnished)»[555]…Вы, верно, помните Флориани? Coiffeur de la cour[556] был, возле Мильонной; он имел одну неприятную историю… был преследован, чуть не попал в Сибирь… знаете, за излишнее снисхождение, – тогда были такие строгости.

«Ну, – думаю, – она непременно произведет Флориани в мои „товарищи несчастья”».

– Да, да, теперь я смутно вспоминаю эту историю, в ней были замешаны синодский обер-прокурор и другие богословы и гвардейцы…

– Вот он сам.

…Высохший, беззубый старичишка, в маленькой соломенной шляпе, морской или детской, с голубой лентой около тульи, в коротеньком светлогороховом полупальто и в полосатых штанишках… вышел за ворота. Он поднял скупо-сухие, безжизненные глаза и, пожевывая тонкими губами, кивнул головой старушке «по дружбе».

– Хотите, я его позову?

– Нет, покорно благодарю… я не по этой части – видите, бороду не брею… Прощайте. Да скажите, пожалуйста, ошибся я или нет: у monsieur Floriani красная ленточка?

– Да, да, он очень много жертвовал!

– Прекрасное сердце.

В классические времена писатели любили сводить на том свете давно и недавно умерших затем, чтоб они покалякали о том и о сем. В наш реальный век всё на земле и даже часть того света на этом свете. Елисейские Поля растянулись в Елисейские берега, Елисейские взморья и рассыпались там-сям по серным и теплым водам, у подножия гор, на рамках озер; они продаются акрами, обработываются под виноградЧасть умершего в треволненной жизни отправляет здесь первый курс переселения душ и гимназический класс Чистилища.

Всякий человек, проживший лет пятьдесят, схоронил целый мир, даже два; с его исчезновением он свыкся и привык к новым декорациям другого акта; вдруг имена и лица давно умершего времени являются чаще и чаще на его дороге, вызывая ряды теней и картин, где-то хранившихся на всякий случай, в бесконечных катакомбах памяти, заставляя то улыбнуться, то вздохнуть, иной раз чуть не расплакаться

Желающим, как Фауст, повидаться «с матерями» и даже «с отцами» не нужно никаких Мефистофелей, достаточно взять билет на железной дороге и ехать к югу. С Канна и Грасса начиная, бродят греющиеся тени давно утекшего времени; прижатые к морю, они, покойно сгорбившись, ждут Харона и свой черед.

На пороге этой Città, не то чтоб очень dolente[557], стоит привратником высокая, сгорбленная и величавая фигура лорда Брума. После долгой, честной и исполненной бесплодного труда жизни, он всем существом и одной седой бровью ниже другой выражает часть дантовской надписи: Voi ch’entrate[558], с мыслью домашними средствами поправить застарелое, историческое зло, lasciate ogni speranza[559]. Старик Брум, лучший из ветхих деньми, защитник несчастной королевы Каролины, друг Роберта Оуэна, современник Каннинга и Байрона, последний, ненаписанный том Маколея,

Скачать:TXTPDF

Полное собрание сочинений. Том 11. Былое и думы. Часть 6-8 Герцен читать, Полное собрание сочинений. Том 11. Былое и думы. Часть 6-8 Герцен читать бесплатно, Полное собрание сочинений. Том 11. Былое и думы. Часть 6-8 Герцен читать онлайн