не он первый открыл силы, дремлющие в груди русского мужика?
Таким образом, казалось, что умственное движение в России оживает; и однако, несмотря на внутреннюю работу, чувствовался большой упадок духа. Следы его запечатлелись в лирическом скептицизме Лермонтова, в безжалостной иронии Гоголя, в беспощадной, страстной критике Белинского.
Но было ли это следствием только самого гнета? Конечно, и он немало этому способствовал, но тут была и другая, более глубокая причина.
После Июльской революции, окончившейся лионской резней, после польского восстания, окончившегося водворением порядка в Варшаве, в России потеряли веру в политику; там стали подозревать бесплодие либерализма и бессилие конституционализма. С одной стороны, становилось все очевиднее, что русский народ не солидаризируется с меньшинством, с другой — стали с ужасом замечать убожество революционной идеи, господствующей во Франции. Сомневались, отчаивались, искали чего-то иного.
Это «иное» уже было найдено в той большой революционной лаборатории, где идеи рождаются лишь для того, чтобы как можно скорее выйти оттуда, точь-в-точь как те новорожденные, которых матери уносят из родильного дома.
77
Знаменательно, что оба политических процесса, имевшие место в России с 1835 года, были возбуждены за социалистические убеждения.
Что же касается нас, то мы отсидели свои пять лет ссылки за сочувствие сен-симонизму.
В 1849 году около тридцати самых благородных и замечательных граждан были сосланы в каторжные работы за организацию тайного общества для распространения коммунистического учения, по словам официального сообщения.
Необычайная популярность в России сочинений г-жи Жорж Санд и Пьера Леру, огромный интерес, с каким читались все сообщения о фалангах и фаланстерах, а затем популярность Прудона и в то же время полное равнодушие к сочинениям политическим указывают лучше всего на настроение русского общества.
Точно также все наиболее замечательные русские литературные произведения, появившиеся между 1835 и 1848 годами, носят заметную социальную окраску, в доказательство чего достаточно привести повесть Достоевского, одного из ссыльных 1849 года, под заглавием «Бедные люди».
Но всего важнее было наше удивление, смешанное, правду сказать, с известным стыдом и угрызениями совести, когда мы вдруг заметили, по какой почве мы идем.
Вечно обращенные к Европе, со взором, прикованным к европейской борьбе и проблемам, мы чрезвычайно мало знали собственное общество. Только ознакомившись с социализмом, мы почувствовали всю неизмеримую важность для нашего общества нашей сельской родной коммунистической общины, разделяющей доходы между всеми своими членами и не признающей ни за кем права личного владения. Только тогда мы оценили особенность духа крестьянства, которое даже при уходе из общины, как только соберется несколько лиц одного и того же ремесла, сейчас же устраивает ремесленную общину, — общину подвижную, артель.
Тогда-то мы и заметили, что это крестьянство, так старательно сохранившее свою общину, никогда не подвергалось влиянию римского права, феодальных учреждений, католических ксендзов, протестантских болтунов, мещанского устава;
78
что крестьянство это подвергалось только чисто материальному гнету, который делал его очень несчастным, но не смог, благодаря общине, ни раздавить его, ни испортить.
Тогда всякий почувствовал, что самым важным делом было примирение с этим крестьянством.
Таким образом, был переброшен первый мост между меньшинством и крестьянством, между Россией замков или усадеб и Россией изб или хат, между Россией Петра Т, признавшей принцип личной свободы, и Россией крестьян, мужиков, сохранивших общину.
Крестьянин-раб и образованное дворянство сошлись в одном желании: освобождения крестьян.
Никто и не думал о раскрепощении без земли, о превращении в пролетариев; все думали об освобождении крестьян с общинной землей. Это и был практический социализм.
С 1842 года главным занятием мыслящих русских было обдумывание способа раскрепощения крестьян. Все другие задачи зависели от этого. Правительство наблюдало, крестьянство ждало.
Вдруг неожиданно после Февральской революции новое реакционное исступление охватило Николая.
И на этот раз ему удалось подавить всякое проявление человеческой мысли лучше, чем в 1826 году, лучше, чем в 1831 году. Он пытался даже предупредить это проявление, изгоняя множество жаждущей науки молодежи из школ, которые с тех пор опустели.
До 1848 года русская цензура была крута, но все-таки терпима. После 1848 года там уже нельзя было печатать ничего, что мог бы сказать честный человек.
Николай лишил нас языка в тот момент, когда впервые у нас было что сказать народу.
Должны ли мы подчиниться этой немоте и остаться с намордником на устах?
Значит, недостаточно важно то, что мы собирались сказать, раз мы можем молчать теперь.
Нам, русским эмигрантам, покинувшим родину из-за любви к ней, следует создать свободную трибуну русской речи за пределами России.
79
Русские эмигранты довольно уже писали, но до сих пор больше для Европы, чем для России.
Нам нужно было представить Россию со всех сторон и с самых разнообразных точек зрения. Но есть у нас и другое признание, более важное: повести пропаганду в самой России, помочь в этом деле нашим братьям на родине.
Это именно то, что я ныне пробую исполнить.
Основание русской типографии в Лондоне является делом наиболее практически революционным, какое русский может сегодня предпринять в ожидании исполнения иных, лучших дел.
Александр Герцен
80
РУССКОМУ ДВОРЯНСТВУ
Первое вольное русское слово из-за границы пусть будет обращено к вам.
В вашей среде развилась потребность независимости, стремление к свободе и вся умственная деятельность последнего века.
Между вами находится то самоотверженное меньшинство, которым искупается Россия в глазах других народов и в собственных своих.
Из ваших рядов вышли Муравьев и Пестель, Рылеев и Бестужев.
Из ваших рядов вышли Пушкин и Лермонтов.
Наконец, и мы, оставившие родину, для того чтоб хоть вчуже раздавалась свободная русская речь, вышли из ваших рядов.
К вам первым мы и обращаемся.
Не с словами упрека, не с невозможным на сию минуту зовом на бой, а с дружескою речью об общем горе, об общем стыде и с братским советом.
Горестно, стыдно быть рабами, но всего горестнее и больнее сознавать, что рабство наше необходимо, что оно в порядке вещей, что оно естественное следствие.
На нашей душе лежит великий грех, мы его унаследовали и в этом не виноваты, но мы удерживаем неправо унаследованное, оно стягивает нас, как тяжелый камень, на дно, и с ним на шее мы не всплывем.
Мы рабы — потому что наши праотцы продали свое человеческое достоинство за нечеловеческие права, а мы пользуемся ими.
81
Мы рабы — потому что мы господа.
Мы слуги — потому что мы помещики, и помещики без веры в наше право.
Мы крепостные — потому что держим в неволе наших братий, равных нам по рождению, по крови, по языку.
Нет свободы для нас, пока проклятие крепостного состояния тяготит над нами, пока у нас будет существовать гнусное, позорное, ничем не оправданное рабство крестьян.
С Юрьева дня начнется новая жизнь России, с Юрьева дня начнется наше освобождение.
Нельзя быть свободным человеком и иметь дворовых людей, купленных как товар, проданных как стадо.
Нельзя быть свободным человеком и иметь право сечь мужиков и посылать дворовых на съезжую.
Нельзя даже говорить о правах человеческих, будучи владельцем человеческих душ.
Разве царь не может сказать: «Вы хотите быть свободными — с какой стати? Берите оброк с ваших крестьян, берите их труд, берите их детей во двор, обмеривайте их землею, продавайте их, покупайте, переселяйте, бейте, секите их, — а если устали, посылайте ко мне в полицию, я охотно буду сечь за вас. Мало вам этого, что ли? Надобно честь знать! Предки наши уступили вам часть нашего самодержавия; кабаля вам свободных людей, они оторвали полу царской багряницы своей и бросили ее на бедность вашим отцам; вы не отказались от нее, вы покрываетесь ею, живете под нею — какая же может быть между нами речь о свободе? Оставайтесь крепки царю, пока православные крепки вам. С чего помещикам быть свободными людьми?»
Многие из вас желали освобождения крестьян, Пестель и его друзья ставили освобождение их своим первым делом. Спорили сначала о том — с землею или без земли дать волю? Потом все увидели нелепость освобождения в голод, в бродяжничество, и вопрос шел только о количестве земли и о возможном возмездии за нее.
В самых помещичьих губерниях, в Пензе и Тамбове, и Ярославле и Владимире, в Нижнем и, наконец, в Москве, вопрос об освобождении находил сочувствие и нигде не встречал того
82
остервенения, с которым американские помещики защищают свои черные права.
Тульское дворянство подало проект; в десяти других губерниях совещались, делали предположения.
И вдруг дворяне и правительство перепугались, и из их дрожащих рук выпали все благие начинания.
А бояться было вовсе нечего; разлив 1848 года был слишком мелок, чтоб понять наши степи.
С тех пор все заснуло.
Куда делось меньшинство, которое шумело в петербургских и московских гостиных об освобождении крестьян?..
Чем кончились все эти комитеты, совещания, проекты, планы, предположения?..
Наше сонное бездействие, вялая невыдержка, страдательная уступчивость наводят грусть и отчаяние. С этой распущенностью мы дошли до того, что правительство нас не гонит, а только пугает, и если б не юношеская, полная отваги и безрассудства история Петрашевского и его друзей, можно бы было подумать, что вы поладили с Николаем Павловичем и живете с ним душа в душу.
А между тем в деревнях становится неловко. Крестьяне посматривают угрюмо. Дворовые меньше слушаются. Всякие вести бродят. Там-то помещика с семьей сожгли, там-то убили другого цепами и вилами, там-то приказчика задушили бабы на поле, там-то камергера высекли розгами и взяли с него подписку молчать.
Крепостное состояние явным образом надоело мужикам, они только не умеют приняться сообща за дело. Вы с своей стороны знаете, что шагу вперед нельзя сделать без освобождения крестьян. Но оно-то, по счастию, всего больше зависит от вас.
Зависит сегодня. Мы не знаем, что будет завтра.
Чего ж вы ждете, в самом деле?
Разрешения правительства? Оно дало вам какой-то лукавый и двусмысленный намек в 1842 году. Вы им не воспользовались.
Да и какое тут позволение? Насильно заставить владеть невозможно, что было бы тиранство совершенно нового рода, обратная конфискация.
83
Вникните в наши слова, поймите их.
На сию минуту вы имеете за себя больше нежели право16[16], факт владения — власть. Так или иначе, но ключ от цепи у вас в руках. Нам кажется умнее, расчетливее, уступить, нежели ждать взрыва. Умнее бросить за борт долю груза, нежели дать утонуть всему кораблю.
Мы не предлагаем вам, как Христос Никодиму, раздать ваше достояние из самоотвержения, у нас нет вам рая в замену за такую жертву. Мы ненавидим фразы и вовсе не верим в повальное великодушие, ни в бескорыстие целых сословий. Французское дворянство 4-го августа 1792 года поступило в десять раз больше умно, нежели самоотверженно.
Взвесьте, что вам выгоднее — освобождение крестьян с землею и с вашим участием или борьба против освобождения с участием правительства? Взвесьте, что выгоднее — начать собой новую, свободную Русь и полюбовно решить тяжелый вопрос крестьянами или начать против них