russe ne croit pas que la terre puisse appartenir à un autre qu’à la commune. Il lui est plus facile de croire que lui, l’individu, appartient à la commune, que de penser que la terre ne soit pas la propriété inaliénable de la commune.
C’est extrêmement grave.
Car, au bout du compte, toutes les questions sur la propriété sont des questions religieuses, basées sur des croyances, sur des dogmes. Avec la foi s’en va la chose.
Maintenant pensez à cela: entre le paysan qui croit que la terre appartient à la commune, et la jeune noblesse qui ne croit pas à ses titres à la possession — il n’y a rien que la force brutale, un conservatisme ignorant et stupide, l’inertie de l’habitude. Pas de grandes traditions, pas de formes séculaires pour soutenir le trône de Pétersbourg, pour le rendre vénérable. L’église gréco-russe est trop humble et trop céleste pour se mêler des affaires de ce bas monde — elle n’a pas oublié sa Byzance — elle laisse à César ce qui est à César — sans trop s’inquiéter qui est César.
L’impérialisme de Pétersbourg a cela de particulier qu’il ne se fait pas monarchie, il n’est qu’absolutisme. Il a beau s’habiller en pape oriental, en caporal prussien, en tzar mongol — il n’est rien que le représentant de la force matérielle et d’une nécessité historique qui passe.
Rien d’ailleurs en Russie ne porte ce caractère de stabilité, de stagnation, de fini, de terminé, que l’on rencontre chez les peuples qui ont trouvé par un long travail des formes d’existence adéquates à leur pensée.
Ajoutez à cela que trois fléaux conservateurs ont presque complètement manqué à la Russie: — le catholicisme, le droit romain et la souveraineté de la bourgeoisie. Cela simplifie énormément la question. Nous allons à votre rencontre dans la révolution future, sans avoir besoin de passer par les marais par lesquels vous avez passé, sans nous traîner et nous épuiser dans le
251
clair-obscur de ces formes politiques qu’on pourrait appeler: «entre chien et loup» — formes qui n’ont jamais rien produit de grand et de fort, que là où elles étaient nationales.
Nous n’avons aucun besoin de refaire votre longue et grande épopée — qui vous a tellement encombré la route de monuments en ruines, qu’il vous est difficile de faire un pas. Vos efforts, vos souffrances sont un enseignement pour nous. L’histoire est très injuste — tarde venientibus — au lieu des ossa — le majorât de l’expérience. Le progrès même n’est que cette ingratitude chronique.
Sans réminiscences, sans obligations envers le passé, nous sommes comme les prolétaires en Europe — les déshérités. De ce monde, nous n’avons reçu qu’outrages et souffrances — aussi ses destinées ne nous touchent-elles que médiocrement.
L’homme de la police a raison quand il dit que «nous ne nous arrêterons devant rien». Nous n’avons rien de commun, ni avec la vieille Russie, ni avec le vieux monde. Et, par contre, nous avons l’audace de l’espérance.
Nous n’avons rien fait? Tant mieux! Nous aurons beaucoup à faire! Le temps de notre besogne approche. Et c’est pour cela qu’il ne faut pas que vous méconnaissiez vos frères slaves. Le pauvre prolétaire, en Europe, doit savoir que le pauvre paysan russe n’est pas un être vil et abruti, mais un être humain, très malheureux, ayant le même intérêt, courbé sous la même fatalité…
…Le domaine de la révolution s’étend… N’avons-nous pas vu la révolution à Vienne? et le roi de Prusse, chapeau bas devant son peuple? — Tout cela a passé comme un rêve — mais, citoyens, il y a des rêves prophétiques. — Et ce rendez-vous de toutes les émigrations à Londres, cet échange d’idées, cet entendement mutuel, ce même niveau qui s’établit, cela n’est pas un rêve. — Non, cela n’est pas un rêve, car l’Anglais nous tend la main; et, vous le savez bien: quand l’Anglais donne la main, il donne le cœur! (Bruyantes acclamations)… Et un Russe invité à prendre part à cette commémoration du mouvement révolutionnaire de Février!.. Est-ce que vous ne voyez pas là des indices, — des signes?
Regardez cette salle — regardez ces débris de tous les orages, ces proscrits de tous les pays, ces vétérans de toutes les luttes
252
contre toutes les tyrannies, se réunissant pour fêter une page de l’histoire de la Révolution — et cela, tandis qu ‘Elle, la Patrie de la Révolution, n’a pas le droit de se souvenir solennellement de son passé! tandis que la France sommeille, épuisée, après avoir fait rayonner la Révolution sur toute l’Europe!
Grande destinée de la France! révolutionnaire, même par sa réaction! — C’est ainsi qu’en luttant contre le Socialisme, elle l’a élevé à la hauteur d’une puissance formidable, reconnue et militante.
Tout sert la Révolution, — car tout sert l’Avenir!
Laissons donc ces morts ensevelir leurs morts! Des espérances longtemps oubliées renaissent. La grande lutte — sans qu’ils s’en doutent — se livre à notre profit… Les empires et les empereurs passeront… mais le Socialisme ne passera pas: Il est le jeune Héritier du Vieillard qui s’en va! — (Explosion d’applaudissements).
НАРОДНЫЙ СХОД В ПАМЯТЬ ФЕВРАЛЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ
РЕЧЬ, ПРОИЗНЕСЕННАЯ 27 ФЕВРАЛЯ 1855 ГОДА АЛЕКСАНДРОМ ГЕРЦЕНОМ
Граждане50[50].
Когда Международный совет пригласил меня сказать мое слово в этом собрании, меня сначала взяло раздумье, говорить ли мне во имя небольшого числа русских братий наших, говорить ли мне среди разгрома войны, в разгаре неистовых страстей, среди святой, глубокой грусти, в которую все погружено ныне. Я сообщил это Совету. Он возобновил свое приглашение, и притом с такой любовью, что мне стало совестно за минуту сомнения, за недостаток веры…
Война свирепствует в ином мире. Гром ее умирает у порога этой палаты, в которой изгнанники и выходцы всех стран соединяются с англичанами, свободными от предрассудков своей родины, во имя воспоминания, во имя надежды, во имя страдающих.
Так христиане первых веков собирались на скромные свои трапезы, в спокойствии и ясности духа, между тем как буря, вызванная кесарями и преторианцами, потрясала древние основы Римской империи.
На этом празднестве народной братовщины русскому голосу должно быть место.
В России сверх царя — есть народ; сверх люда казенного, притесняющего — есть люди страждущие, несчастные; кроме
254
России Зимнего дворца — есть Русь крепостная, Русь рудников. Во имя этой-то Руси должен здесь быть услышан русский голос.
Спешу сказать, что я не имею никакого уполномочения от русских выходцев. Они не составляют сомкнутого общества. Полномочие мое говорить во имя России — вся моя жизнь, моя привязанность к русскому народу, моя ненависть к царю.
Да, я имею смелость высказать это, я считаю себя представителем мысли восстания в России — среди вас, я имею право на голос; это говорит мне мое сердце, мое сознание, моя совесть.
Седьмой год издаю я сочинения о России. Сначала европейская публика, озадаченная неистовым поведением восстановленных властей после 1848 года, слушала мои слова снисходительно. Теперь времена изменились; война возбудила удивительно боевой дух, особенно в некоторых немецких газетах; они дошли до яростной нетерпимости. Мне стали ставать в укор любовь мою к славянам, мою веру в величие их будущности, наконец, самую мою деятельность. Обвинительные статьи два раза переплывали через океан — другие удостоились чести быть воспроизведенными «Монитером».
Доселе никогда еще не требовали ни от одного выходца или изгнанника, чтобы он ненавидел свое племя, свой народ. У вас отнимают настоящее; нас хотят лишить будущего, хотят убить нашу надежду!
Если б я ненавидел русский народ, если б я не верил в него, меня бы не было здесь. Народ свободный, республиканский дал мне права гражданства у себя; я там бы и остался, не занимаясь страною, в которой меня преследовали.
Странная сбивчивость понятий.
Царствование Николая начинается огромным заговором. Он идет короноваться в Москву под триумфальными воротами пяти виселиц. Сотни заговорщиков с цепями на ногах отправляются в рудники. Гурьбы молодых людей следуют за ними и исчезают в Сибири… Все это проходит незамеченно в Западной Европе, между тем как наглый образ воплощенного самодержавия отбрасывает на нас, гонимых им, тень заслуженной им ненависти.
Я знаю, что вы верите в существование революционной партии в России; иначе появление мое на этой трибуне было бы нелепостью.
255
Но большинство людей, называющихся радикалами, старается этому не верить. Они довольствуются союзом и братством между народами, внесенными в их списки, получившими от них революционный диплом.
Как вспомнишь, что добрый «заступник человеческого рода», Анахарсис Клоц, сам раскрасил одного из своих родственников, для того чтоб на празднестве французской республики не было недостатка в представителе из Отаити, так нельзя не сознаться, что с тех пор международное братство не далеко ушло вперед.
Николай нас вешает, ссылает в Сибирь, сажает в темницы, но он по крайней мере не сомневается в том, что мы существуем, напротив того, он чересчур внимателен к нам. Граждане, я в первый раз в моей жизни ставлю его величество в пример.
Но нам говорят, что мы, в свою очередь, не верим ни в силу, ни в нынешнее устройство Европы. Разумеется, нет. А вы? Разве вы верите? Дело в том, что русский, при выходе из своего острога, летит в Европу полный надежд… и находит повсюду другие издания царского самовластия, бесконечные вариации на тему «Николай».
И он осмеливается это высказывать… вот в чем беда!
Нам, очевидцам Июньских дней и всего ряда злодейств, совершенных торжествующими правительствами в Европе, — злодейств, которые превзошли все, что мог бы вообразить самый мрачный предсказатель, — нам ставят в укор наши слезы, стон боли, вырывающийся из нашей груди?.. Нас упрекают в том, что на наших губах одни горькие слова, одни проклятия… когда в груди кипит злоба, а в уме одно сомнение!
Что же, следовало молчать, скрывать?
Зачем же нам льстить этому старому миру — миру битой колеи и насилия, который вас первых раздавит, который громоздит трупы прошедшего, чтоб загородить дорогу будущему…
Довольно портили царей лестью и молчанием. С какой стати развращать ими народы?
Положим, что наши мнения преувеличенны; положим, что они ложны; но с чего берут себе право подозревать их искренность?
256
Нельзя покончить ошибочное мнение, провозгласив его ересью, панславизмом, марая его подлыми и нелепыми намеками.
Простите мне эти подробности — они лежали у меня на сердце. Я ничего не отвечал на