за границей или просто кружение ума? Во всяком случае обнародование такой книги таким великим талантом должно было вызвать сильную полемику.
Почитатели Гоголя, принимавшие за правду мнения, ярко просвечивавшиеся в его сочинениях, были оскорблены его отречением, его защитой существующего, его принижением — по выражению неославян; они подняли перчатку, брошенную им, и на первом плане, разумеется, явился боец, достойный его, — Белинский.
Он напечатал в «Современнике» сильную статью против новой книги Гоголя.
Отсюда переписка. — Давая новую гласность этим письмам, всякая мысль осуждения и порицания далека от нас. Пора нам смотреть на гласность глазами возмужалого. Гласность — чистилище, из которого память умерших переходит и историю, в единственную жизнь за гробом.
276
Ничего не подобно скрывать; в гласности — покаяние, страшный суд и непременное примирение, — если примирение есть. Сверх того, и нельзя ничего скрывать; забывается, пропадает без вести одно безразличное, пустое.
Вопрос весь в том: Гоголь и Белинский принадлежат ли нам как общественные деятели на поприще русской мысли? И если так — была ли эта переписка между ними?
Я уже сказал, что сам Белинский мне читал свое письмо и письма Гоголя в Париже.
277
«RENAISSANCE» PAR J. MICHELET
(PARIS, 1855)
Наше время чрезвычайно бедно хорошими книгами; даже Германия, которой единственная деятельность состояла в высказывании теоретического сознания людей, умолкла. Одни
естествоиспытатели говорят в ней, да и те договорились до предметов, до которых обе владычествующие инквизиции, духовная и светская, не дозволяют касаться55[55]. Последнее слово Молешотова «Kreislauf des Lebens» — социализм; последнее слово Фогтовой физиологии — отрицание души.
«Наполеоновская ценсура, — сказал мне раз Томас Карлейль, — пришла ко времени; она только остановила болтовню, Франции нечего было сказать; если б у нее действительно лежало что-нибудь на душе, то она высказалась бы после Февральской революции». Одна из Франций, кажется, выговорилась в самом деле, выдохлась, и ей нечего сказать; она только риторически развивает старое, но тем не менее Карлейль неправ. Он забыл, что именно после 1848 года Прудон печатал свои громовые статьи и свои гениальные книги, в которых больше и больше обозначается целое социальное миросозерцание,
278
начинающее новую революционную эпоху. Неужели ему нечего сказать? Мы думаем — очень много; насилие просто-напросто отрезало ему речь.
Перед нами лежит новое доказательство, как мало иссякла французская мысль и как, напротив, она работает совершенно в новом смысле. Знаменитый историк Мишле, изгнанный Людовиком-Филиппом из аудитории, потом Бонапартом из Collège de France, противузаконно лишенный места и окладов, удалился года на два в Нант. Возвратившись в Париж, он издал под заглавием «Возрождение» очерк истории XVI столетия, одно из самых поэтических и глубокомысленных исторических сочинений, когда-либо вышедших во Франции. Это поэма, картина, философия эпохи, простой рассказ и вместе огненная полемика и страшный удар католицизму.
Гонимый, в борьбе с нуждой, без кафедры, с которой он привык потрясать сердца юношей, облегчая свое собственное, старик не сломился, а поюнел, сосредоточился, обновился, его мысль глубже проникла в былое, нежели прежде, он отбросил свою национальную точку зрения, что для француза чрезвычайно важно. Отрава настоящего насторожила его и озлобила, оттого-то его строки так страстно горячи, за ними виднеются молнии гнева, — гнева львиного, лютеровского. Гнев сильного только и бывает велик и изящен.
Я помню старца Ламенне после Июньских дней, проклинавшего в глаза победителей, на которых еще не обсохла кровь. Это был Даниил, Иеремия, тут я оценил поэзию гнева!
Но смысл книги Мишле не только страстный и полемический; былое для него не один предлог, чтоб говорить о настоящем, — тогда бы его рассказ не был ни так пластически верен, ни так богат живыми подробностями и оттенками, они только не ускользают от глубокого изучения, — от изучения, полного любви к предмету.
После удивительных страниц А. Тьерри в его «Меровингских рассказах», после нескольких картин поразительной художественности в «Истории французской революции» Карлейля нам не случалось читать ничего, подобного «Возрождению» Мишле. Эта книга далеко оставляет за собой все писанное им прежде и это оттого, что он сам сделал необычайный шаг вперед. Он и
279
Кине давно поссорились с католицизмом, но христианская борьба против папы и иезуитов всегда будет не дальше какого-нибудь протестантизма. А с протестантской точки зрения католицизм победить нельзя, логика безумия с его стороны. Надобно было выйти не только из церкви, но с церковного погоста, надобно было раз навсегда и окончательно расстаться с христианством как с положительной религией. Вот этот-то шаг и сделал Мишле, и сделал с той же силой и последовательностью, как Фейербах, но совершенно иным путем. И вот причина, почему его «Введение» наносит тяжелый удар не только католицизму и церковному христианству, но и тому бледному порождению религии и науки, тому лунному христианству, той философской бестелесности и романтической постности, которую называют идеализмом.
Надобно знать робость французов за известными пределами скептицизма и отрицания, чтоб оценить нравственную сторону подвига Мишле. Французы в этом отношении имеют некоторое сходство с петербургской ценсурой. Губернских чиновников и вообще чиновников от статского советника вниз она позволяет бранить, делать смешными, но до первых трех классов не касаться. Когда я был в близких сношениях c«Voix du Peuple», Прудон раз мне писал: «Вы не знаете нашей публики, с вашей verve barbare56[56] и откровенностью выражений вы разгоните читателей, вы их испугаете». С каким воплем негодования принимались его собственные статьи и какой гигантскийА[4] талант надобно было иметь, чтоб выдержать напор со всех сторон! Е. Жирарден как-то в «Прессе» коснулся мысли, что «право имеет только исторические определения и, следственно, меняется во времени». «Как, — закричали со всех сторон, — право не вечно, право не безусловно?.. это разбой, это проповедь безнравственности», и полемика длилась месяцы.
гибнет в огне и никто его не спасает для того, чтоб ему дать медаль «за преданность».
В романах и повестях — точно в уголовной палате — виновного наказывают, правый торжествует, иначе роман оскорбляет моральное чувство. Ж. Санд недавно отбросила эту ложную прозаическую привычку примирять судейски. Ее превосходная сказка «Грибуль» окончивается тем, что Грибуль
Посудите же, какое негодование должна вызвать книга заслуженного профессора, одного из знаменитейших историков и литераторов Франции, в которой он бросает христианство за борт, чтоб вольнее плыть по океану жизни и ведения.
Второй подвиг Мишле почти еще труднее для француза: он в истории XVI столетия отрешается от французски-национальной точки зрения, от этой добродушной уверенности в превосходстве французов над другими народами. Он представил встречу Италии с Францией, как поэтический зритель, принимающий живое участие в обоих, как зритель французский по гению, по натуре, самому свойству своего таланта, но без патриотической задней мысли. Это несравненно больше, нежели слова негодования против Франции, которые, например, являются часто в прекрасной книге Кине об Италии и в которых просвечивает та же исключительно национальная мысль в обратном положении.
Французы и этим будут недовольны. Они много говорят о круговой поруке народов, о их братстве, но это делается на основании снисхождения. Они готовы считать других равными, если только другие их будут считать первыми. В том роде, как англичане готовы допустить, чтоб вы были атеисты, но желают в таком случае, чтоб вы принадлежали к атеистической церкви.
Насколько эти остановившиеся понятия, эти национальные предрассудки мешают развитию и революции, лучше всего показывает шовинизм французов, на котором Наполеон I создал империю, а Наполеон III поддерживает свой хилый трон.
Тем важнее заслуга людей, освобождающихся от пут, которые они сами носили. Заметим мимоходом, что эпоха изгнаний, начавшаяся в 1848 году, для французов имеет огромное значение. Французы мало ездили по другим странам, еще меньше жили в них и не были почти ни в каких тесных отношениях с людьми других стран. Наполеон разбросал живых французов по всему миру, так, как его дядя усеял мертвыми все поля Европы. В бедных переулках Лейстер-сквера и Соо, в убогих питейных домах и небольших клубах в Лондоне совершается великая вещь, незаметная, как все настоящее, но которой следствие
281
уже теперь обнаруживается. Беспрерывное общение французских изгнанников с изгнанниками разных стран и с английскими работниками сильно отразилось на образе мыслей излечимых. Это предмет до такой степени важный и полный будущего, что мы ему посвятим особую статью.
Чтоб ознакомить наших читателей с книгой Мишле, мы постараемся как можно ближе к слогу писателя передать несколько отрывков.
Схоластическая наука, искажая мышление и приучая его к выводам чисто формальным, произвела, по мнению Мишле, целый народ дураков, людей, которые были глубокомысленно глупы, которые ученьем, не имевшим в себе ничего реального, притупили свои способности, забили их. Приготовивши так людской мозг, с одной стороны, и, с другой, трудную и сложную науку без содержания, почтенные богословы дали людям волю заниматься…
«Запретить философию, рассуждение значило бы их поощрить; гораздо лучше было втеснить философию в небольшой законный круг, где бы она могла, не двигаясь вперед,
вертеться понемногу в вечном круговороте. Позволить до известной степени рассуждать, разрешить отвлеченному разуму бороться только с отвлеченным разумом; это была превосходная прививная оспа, предохранявшая людей от опасной болезни здравого смысла.
За утратой действительного мышления, которое было гонимо, оставалось еще созерцание, и ум, лишенный права ходить, принялся летать. Но мистики, которыми папа подавил Абеларда, в душевной простоте своей пророчили ему приближение царства духа, новую церковь без папы, церковь любви, свободы, света. Такое направление было не меньше опасно всяких рассуждений, остановить его было труднее. Если церковь не будет поддерживать мистицизма, она подойдет под обыкновенные законы, сделается судом, церковь юридическая и рассуждающая — не церковь, действие без причины — ничего.
Как после Абеларда терпели людей полурассуждающих, которым позволяли немножко думать, так теперь допустили полумистиков, которым дозволили немножко бредить, восторгаться
282
до известной степени, быть безумными, но с руководством. Это — второе сословие дураков.
Они были удивительны. Первые шли неловко и тяжело, с путами на ногах; печальные четвероногие, они все-таки могли кой-как двигаться. Благоразумные мистики, напротив, имели небольшие, подвязанные крылья, хлопали ими, усиливались лететь, поднимались на аршин от земли и падали зря с завязанными глазами, спокойно принимаясь высиживать своих детенышейv[5] на заднем дворе православия и на родных навозных кучах.
…Кажется, довольно ловко законопачены и засмолены были все отверстия, через которые мог бы пройти свет. Вместо слепых, которые бы страстно желали видеть, людей сделали близорукими, ночными птицами, которые вовсе не любят смотреть, и смело говорили им: „Глядите, ведь у вас есть глаза”.
Обе мощи были равно подавлены — ум и безумие, логика и пророчество, так что мысль человеческая, которой был запрещен ее естественный путь, не имела даже возможности тех гениальных безумий, которыми она иногда одним скачком достигает запрещенного. Между уничтоженным хождением и летанием оставалось ползание, его-то и поощряли, предлагая