друг к другу слепо
и жадно принимая друг друга в себя, как два химических вещества, имеющие сродство, соединяются при первом соприкосновении. Когда начальное опьянение прошло, превосходство Юга обнаружилось; везде, где французы остались несколько дольше, они неминуемо попадали под иго итальянок, которые потом делали из них что хотели».
Мы спрашиваем всех живших в Италии, можно ли изящнее, вернее, резче обрисовать весь полуостров от снежных Альп до растопленного кратера Этны, до этих глаз «без детства» — и всё на одной странице.
Разумеется, из книги Мишле нельзя научиться истории XVI столетия, так, как из книги Карлейля нельзя научиться истории революции; это не вступления, а заключения, завершения, эпилоги, последние слова. Передо мной лежит один из chef d’oeuvre^ учебной литературы, «The Earth and Man or physical geography in its relation to the history of mankind », сокращенные лекции Арнольда Гюйо (Guyot), читанные им в Бостоне. Это один из тех редких вполне достигнувших своей цели трудов, в которых не знаем, чему больше удивляться — ясности, глубине, простоте или сжатости61[61]. И несмотря на то, географии нельзя выучиться по ней.
Такого рода книги предполагают школьное знание фактов. Они являются после предварительного, так сказать, мнемонического труда привесть в порядок скученное, объяснить узнанное, дохнуть огнем сильной мысли, чтоб сплавить песчинки в прозрачный хрусталь.
И. Мишле, мы извещаем об этом с величайшей радостью, — один из первых обещал нам свое деятельное участие в «Полярной звезде». Как глубоко и ясно он понимает теперь — после нашей дружеской полемики62[62] — наше положение, всего лучше показывает его прекрасное письмо.
289
ПИСЬМО И. МИШЛЕ К ИЗДАТЕЛЮ
Вы не усомнились в моем искренном сочувствии вашему прекрасному предприятию, несмотря на то что многие из моих слов, писанных под влиянием ужаса, наводимого Россией, могли показаться несправедливыми и жестокими, — и вы были совершенно правы, любезный
друг!
Вы думаете, что я готов принять сердечное участие в вашем русском и общечеловеческом деле? Без всякого сомнения.
В моей теперичной комнате, в которой я еще не имел удовольствия вас видеть, висит портрет русского; портрет этот полон трагического смысла для меня, он мне вдвойне дорог — это черты нашего Бакунина, набросанные умирающей рукой вашей жены. Часто не могу я оторвать глаз от него и думаю, и думаю, такое множество чувств возбуждает он, такое море мыслей.
Тут Запад, тут Восток, тут их союз.
Запад — твердый меч, неустрашимый воин, проснувшийся прежде, нежели пробил февральский час, и написавший острием стали (на таблицах Реформы) вызов Николаю.
Восток — страдательное противудействие святой Руси — Руси иноплеменного правительства, терзающего ее и развращающего внутреннее стремление сорваться с пути, по которому толкает ее лукавая власть, и сделаться тем, чем природа назначила быть — мирным переводчиком между Европой и Азией.
И в тех же чертах я вижу залог будущего Союза, преданность, обнимавшую все страны в своей любви к отечеству. Немцы теснят Россию, помогают правительству — это знает всякий. И между тем как только раздался древний германский клик: «Кто хочет умереть с нами, за свободу Германии?», явился русский, стал в первые ряды и ни один немец не опередил его. Когда Германия будет Германией, она поставит ему памятник.
До тех пор пусть он занимает место у очага и в сердце француза, который так же, как вы, любезный Герцен, вел отчаянную войну против царя — за Францию, за Польшу и еще больше — войну за Россию.
Водружайте смело знамя этого боя в вашем обозрении. Весь мир будет ему рукоплескать.
Теперь самые простейшие люди начинают догадываться, что освобождение России необходимо для всемирного освобождения.
Для людей мыслящих становится яснее, что многие вопросы, остающиеся темными, неразрешенными на Западе, найдут свое объяснение в восточном перевороте. Задача социализма может только быть вполне разрешена сообща, семейно, совокупностью освобожденных народов и
290
с участием младшего из них, который инстинктом, в своем быте, нашел естественные сочетания, оказавшиеся искусственными попытками везде.
Слава вашего Пестеля состоит в том, что он провидел в бесконечном разнообразии народных потребностей и призваний, что ваша революционная идея не совпадает с западной;
переворот и будущее он вызывал из внутренностей вековой народной жизни. Он указал на село как на начальную основу, он принимал общину за животворную стихию, монаду будущей русской республики, находя «республиканскую» форму более естественной для России, «чем татарский царизм и немецкий цесаризм».
Будьте же уверены, любезный друг, что мы очень знаем, сколько новых откровений принесет нам рано или поздно русский переворот.
«Звезда», восходящая у полюса, пусть светит и для нас, с тем живым мерцанием, обыкновенным в ваших полупрозрачных ночах севера, которых девственный чистый свет больше солнечного походит на свет мысли.
Если лучи ее не скоро отразятся, если безмолвный мир, к которому вы обращаетесь, долго не даст ответа, не теряйте терпения. Не скоро можно прийти в себя после такого тяжелого и продолжительного обмиранья. Каждому слову вашему будет соответствовать скрытое движение, тайное биение сердца. Говорите же вашей родине — ведь вы сами она же, вы представляете между нами ее сознанную мысль, ее древнюю давно подавленную душу, ее молодую душу, пророчески сознающую будущее.
Жму вам руку, друг мой, во имя нашей общей и вечной надежды.
И. Мишле.
Париж, 1 июля 1855 года.
292
Beau masque!63[63]
«Я к вам пишу» — вот вам доказательство, что я вас принимаю за честного человека. Но, видите ли, одно то, что в России могут быть честные люди, рассуждающие так, как вы, совершенно достаточно, чтоб жить в другой части земного шара.
В вашем письме все проникнуто духом полнейшего гражданского и духовного рабства, — рабства сознательного, обдуманного и, следственно, неизлечимого. В каждом слове вашем просвечивает то отсутствие всякого чувства личной независимости, которое сделало из России скамейку для царских ног, из русского народа податное состояние, отданное не только на разграбление, но на сечение помещикам и полиции.
Вообразивши, что «наш государь» только о том и кручинится, чтоб освободить крестьян (согласитесь, что он был воздержнее Сципиона, не давши в продолжение тридцати лет волю своему желанию, что, конечно, стоило бы меньше его отеческому сердцу, нежели перекрещивание униат и терзание Польши), вы находите, что «крепостное состояние» — болячка, доставшаяся на долю России, и даете чувствовать, что это единственная болячка ее.
А телесные наказания без суда, а всеобщее воровство в суде, а самовластье, дошедшее до безумия, а невозможность сказать слова — это не болячки? А то, что вы, написавши ко мне из Парижа в Лондон, не смеете слово «государь» писать обыкновенными буквами — это не болячка?
…Чего вы испугались моей книжки, чего вы удивились, что я о зле отечества говорю вне его, когда внутри его можно только об нем молчать? Смешивать акт обличения с злословием так же нелепо, как историю называть сплетнями.
Говорил я и прежде, меня язык два раза водил если не до Киева, то до Перми и Вятки. Я семью годами ссылки заплатил за то, что не умел развить в себе православного принижения личности.
293
Зачем я остался, как я остался, я это объяснил гораздо прежде получения вашего письма64[64]; повторять не считаю нужным. Исполнил ли я в меру моих сил обещанное тогда, предоставляю судить другим, а вам скажу одно. Если б вы не смешивали любви к рабству с любовью к народу, если б вы понимали разницу между географическим местом жительства с внутренним единством, если б у вас в груди осталось место для каких-нибудь других чувств, кроме верпоподланнических, если б вы били и раб, но раб негодующий, раб, плачущий о несчастии своего народа, а не раб, гордящийся своим ошейником, то вы не рассердились бы за то, что я обидел ливрею вашего барина, а иначе поняли бы и мои слова и мою деятельность.
Вы не принадлежите к народу, вы принадлежите к тому, что гнетет народ; оттого вы не поняли ни моего удаления, ни моих слов. Какое вам дело до того, что человек пять лет проповедует во Франции, Италии, Германии, Англии примирение, общение с народом русским? Какое вам дело, что Польша изгнанников послала через меня слово примирения народу русскому? Какое вам дело, что на вольной британской земле я поставил первый вольный станок для русского слова?
Подите… православный защитник царя. Немецкие газеты, клеветавшие меня, ругавшие меня за мою любовь к народу русскому, были справедливее вас, византийский богослов из чухонской передней Зимнего дворца.
Я кончил. Но в вашем письме вы не ограничились общей полемикой, вы хотели набросить на меня тень иного рода. Вы говорите, что я воспользовался крепостным правом — протестуя
против него? Благодарю вас, что вы дали случай сказать — не вам, потому что, по правде, мне совершенно все равно, что вы думаете обо мне и чего не думаете… а сказать в печати то, что мне казалось слишком лично и частно.
Я отроду не продал, не заложил ни одного крестьянина, но еще больше — я не пользовался ни оброком, ни работой крестьян; это случай, но он тут в мою пользу. Я лишился отца в мае 1846 года, при его жизни я не владел ничем; в январе 1847 года я был уж за границей. Единственный акт, сделанный
294
мною в управлении имением, состоял в предложении крестьянам заложить их и отпустить на волю с землею; пока староста советовался, я уехал. Через полтора года, не объявляя мне ничего, правительство взяло именье под секвестр. Родственник мой, предупреждая меня, хотел купить именье и предлагал мне вдвое больше той суммы, которую я был намерен взять с крестьян. Я ставил условием, чтоб он сделал крестьян обязанными, и на этом основании делал значительную уступку. Родственник мой не согласился. Именье было взято. Крестьяне собрали оброк за 1847 год, правительство его перехватило. Я почти рад этому — жаль только, что деньги попались в скверные руки.
Десять раз я хотел просить правительство, чтоб мое костромское именье было отпущено на волю с землей, без всякого возмездия, я хотел письменно отказаться за детей. Но не сделал этого, боясь дерзкого ответа, что-де и без того именье в руках правительства.
Может, вы, прелестная маска, служите где-нибудь нашему государю, постарайтесь об этом деле, и я найду ваше письмо ко мне умным и дельным.
Или вы, может, упрекаете меня в том, что я взял свои деньги из России, ну, в этом я действительно виноват; мне бы перед отъездом отдать все состояние Митрофану Воронежскому на новую раку — или на основание капитала для пансионов вдовам и сиротам литературных и политических агентов, доносивших более двадцати лет, — не догадался.
В заключение прошу вас, пожалуйста, не молитесь обо мне, я совсем не так жалок, как вы думаете.