убийства и которое она ей показывала. Письмо это, говорит она, носило явные следы внутреннего беспокойства, душевной тревоги, страха и нетрезвого состояния. Письмо это береглось у императрицы в особом шкатулке с другими важными документами. Павел после смерти матери велел при себе разобрать эти бумаги князю Безбородке; дойдя до этого письма, Павел прочел его императрице в присутствии Нелидовой. Потом он велел Ростопчину прочесть его великим князьям.
393
Я слыхал о содержании этого письма от достоверного человека, который сам его читал; оно в этом роде: «Матушка императрица, как тебе сказать, что мы наделали, такая случилась беда, заехали мы к твоему супругу и выпили с ним вина; ты знаешь, каков он бывает хмельной, слово за слово, он нас так разобидел, что дело дошло до драки. Глядим — а он упал мертвый. Что делать — возьми наши головы, если хочешь, или, милосердая матушка, подумай, что дела не воротишь, и отпусти нашу вину»107[107].
Дашкова, увлеченная любовью к Екатерине, верит или по крайней мере притворяется, что верит, что и Мирович поступил без ее ведома; а о худшей, самой позорной и гнусной истории всего царствования, о похищении А. Орловым и де Рибасом княжны Таракановой, совсем не упоминает.
Оттого-то, между прочим, что она верила и хотела верить в идеальную Екатерину, она и не могла удержаться в милости. А она была бы славным министром. Бесспорно одаренная государственным умом, она, сверх своей восторженности, имела два больших недостатка, помешавшие ей сделать карьеру: она не умела молчать, ее язык резок, колок и не щадит никого, кроме Екатерины; сверх того, она была слишком горда, не хотела и не умела скрывать своих антипатий, словом, не могла «принижать своей личности», как выражаются московские староверы.
Вообще дружба Екатерины с Дашковой была невозможна. Екатерина хотела царить не только властию, но всем на свете — гением, красотой; она хотела одна обращать на себя внимание всех, у ней было ненасытимое желание нравиться. Она была еще в полном блеске своей красоты, но ей уже стукнуло тридцать лет. Женщину слабую, потерянную в лучах ее славы, молящуюся ей, не очень красивую, не очень умную, она вероятно, умела бы удержать при себе. Но энергическую Дашкову, говорившую о своей собственной славе, с ее умом, с ее огнем и с ее девятнадцатью годами, она не могла вынести возле себя.
Она отдалилась от нее с быстротой истинно царской неблагодарности. В Москве после коронации старый грешник
394
Бестужев предложил написать императрице адрес и просить ее от имени всех подданных снова избрать себе супруги. Григорий Орлов, тогда уже сделанный князем империи, метил в цари. Это возмутило всех порядочных людей. Канцлер Воронцов попросил аудиенцию и предупредил Екатерину, предполагая, что она не знает, что делается. Екатерина удивилась и хотела намылить Бестужеву голову.
Хитров, один из преданных заговорщиков 27 июня, громко говорил, что он скорее убьет Орлова или пойдет на плаху, чем признает его императором. Само собой разумеется, что при этом общем ропоте говорила и Дашкова; это дошло до Екатерины. Вдруг вечером секретарь императрицы Теплов приезжает к Дашкову и велит его вызвать. Императрица пишет ему следующую записку: «Я искренно желаю не быть в необходимости предать забвению услуги княгини Дашковой за ее неосторожное поведение. Припомните ей это, когда она снова позволит себе нескромную свободу языка, доходящую до угроз».
Дашкова не отвечала на это письмо ни слова, держалась в стороне и стала после смерти князя, случившейся в 1768, проситься в чужие края. «Я очень могла ехать без спросу, — говорят она (наверное не грезившая во сне, что через восемьдесят лет глупый закон почти совсем лишит Россию права переходить границу и, еще менее того, что правительство станет грабить по большим дорогам, принуждая каждого путешественника платить за себя выкуп), — но мое звание статс-дамы клало на меня обязанность спросить высочайшее разрешение».
Не получая ответа, она отправилась в Петербург и при первом представлении просила Екатерину отпустить ее за границу для излечения детей. «Мне очень жаль, — отвечала
Екатерина, — что такая печальная причина заставляет вас ехать. Но без всякого сомнения, княгиня, вы можете располагать собой как вам угодно».
Где это время, когда они лежали под одним одеялом на постеле, и плакали, и обнимались, или мечтали на шинели полковника Кара целую ночь о государственных реформах? —
В чужих краях Дашкова оживает, становится опять та же гордая, неугомонная, неукротимая, деятельная, всем интересующаяся, всем занимающаяся.
395
В Данциге на стене в гостинице висит большая картина, представляющая какое-то сражение пруссаков с русскими, в котором, разумеется, русские побиты. На первом плане представлена группа наших солдат, стоящих на коленах перед пруссаками и просящих помилования. Дашкова не может этого вынести, она подбивает двух русских пробраться потихоньку ночью с ней в залу, с масляными красками и кистями, запирает за ними двери и принимается с своими товарищами перерисовывать мундиры, — так что к утру уже пруссаки стояли на коленях и просили пощады у русских солдат. Окончивши картину, Дашкова послала за почтовыми лошадьми и, прежде чем хозяин спохватился, она уже катила по дороге в Берлин, от души смеясь при мысли об его удивлении.
В Ганновере она отправляется одна с Каменской, в оперу. Так мало были они похожи на добрых немок, что принц Мекленбургский, начальствовавший в городе, послал узнать, кто они такие. Адъютант его, без церемонии, взошел в ложу, в которой были еще две немки, и спросил наших дам, не иностранки ли они. Дашкова сказала, что «да».
— Его светлость, — прибавил он, — желает знать, с кем я имею честь говорить?
— Имя наше, — отвечала Дашкова, — не может быть интересно ни для герцога, ни для вас; как женщины мы имеем право умолчать, кто мы, и не отвечать на ваш вопрос.
Сконфуженный адъютант ушел. Немки, с самого начала почувствовавшие непреодолимое уважение к нашим дамам, смотрели на них с подобострастием, услышав храбрый ответ Дашковой. Видя, что немки считают их за больших барынь, Дашкова, учтиво обращаясь к ним, сказала, что если она не хотела отвечать дерзкому запросу принца, то перед ними она не имеет причины утаивать, кто они.
«Я оперная певица, а моя подруга танцовщица; мы обе без места и ищем где-нибудь найти выгодный контракт». Немки раскрыли глаза, покраснели до ушей и не только оставили свою вежливость, но старались, насколько ложа позволяли, сесть к ним спиною.
В Париже Дашкова окружена всеми знаменитостями, со всеми дружится, кроме Руссо; к нему она не хочет ехать за его
лицемерную скромность, за натянутую оригинальность. Зато Дидро у нее на самой короткой ноге, сидит с ней целые вечера 1е1е-а-1е1е108[108] и рассуждает обо всем на свете. Дашкова доказывает ему, что крепостное состояние не так дурно, как думают, запутывает его в софизмы, и удобовпечатлительный Дидро готов согласиться на минуту.
Входит человек и докладывает: мадам Неккер и мадам Жоффрен приехали. «Не
принимать! — кричит Дидро, не спрашиваясь Дашковой, — сказать, что дома нет. Мадам Жоффрен — превосходнейшая женщина в мире, но первая трещотка в Париже; я решительно не хочу, чтоб она, не имея времени вас хорошенько узнать, пошла пороть всякий вздор. Я не хочу, чтоб кощунствовали над моим идолом». И Дашкова велит сказать, что она больна.
Рюльер, писавший о России — и именно 1762 году, — хочет непременно ее видеть. Дидро не велит принимать и его; он завладел Дашковой для себя.
В Лондоне Дашкова знакомится с Паоли, но ей не нравятся его «итальянские гримасы», не идущие великому человеку. В Женеве она ходит к Вольтеру, удивляется ему, но не может не посмеяться с каким-то доктором над тем, что Вольтер сердится, выходит из себя, проигрывая в шашки, и притом делает самые уморительные рожи. Доктор замечает, что эти рожи корчит не один Вольтер, велит своей собаке поднять морду, и Дашкова катается со смеху от необыкновенного сходства. Из Женевы она едет в Спа; там она живет в большой интимности с мистрис Гамильтон и, прощаясь с ней, романически клянется приехать через пять лет для свидания с нею, если не увидится прежде, и, что еще более романически, действительно приезжает.
Чувство дружбы, самой пламенной, самой деятельной, чуть ли не было преобладающим в этой женщине, гордой и упрямой. Глубоко обиженная поведением Екатерины, она преждевременно состарилась. Дидро говорит, что ей с виду казалось лет под сорок, в то время как она была тогда двадцати семи лет. Любила ли она кого после смерти мужа, была ли любима —
397
того не видать из записок; но наверно можно сказать, что ни один мужчина не играл никакой значительной роли в ее жизни. После Екатерины она со всем пылом голодного сердца привязалась к Гамильтон. И под старость дружба, материнская, бесконечно нежная, согрела се жизнь; я говорю о мисс Вильмот, издательнице ее записок.
Из Спа она возвратилась в Москву, в дом своей сестры Полянской; эта Полянская, с своим скромным, прозаическим именем, не кто иное, как знаменитая «Романовна», которая легко, если б не была Полянская, могла бы быть императрицей всероссийской.
Тучи, которые заволакивали небо Дашковой, начали было расчищаться. Влияние Орловых слабло. Императрица, узнав о ее приезде, прислала ей шестьдесят тысяч рублей на покупку имения.
Но Дашкова решительно не могла уживаться с фаворитами, и действительной близости между нею и двором не было. Теперь ее начало сильно занимать воспитание сына; горячая поклонница английских учреждений и Англии, она решается ехать с сыном в Эдинбург. К тому же она видит себя совершенно лишней в Зимнем дворце.
Собираясь снова в путь, она сосватала свою дочь за Щербинина. На дороге в деревню к женихову брату, куда Дашкова ездила целым обществом, чей-то слуга упал с козел и трое саней проехали по нем; он был оглушен и сильно ушибен; надобно было пустить кровь, но как? У Дашковой есть с собой портфель с хирургическими инструментами, купленный в Лондоне; она достает ланцет, но никто не берется пустить кровь; больной остается без помощи, тогда Дашкова, побеждая сильное чувство отвращения, открывает ему жилу, и, отлично сделав операцию, чуть не падает сама в обморок.
В Эдинбурге Дашкова является окруженной первыми знаменитостями — Робертсоном, Блером, Адамом Смитом, Фергусоном. Она пишет длинные письма к Робертсону, излагает ему подробно свой план воспитания: она хочет, чтоб ее сын, которому тогда было четырнадцать лет, окончил свое ученье в два года с половиной и потом ехал на службу, сделав путешествие по всей Европе.
398
Робертсон полагает, что ему нужно четыре года, Дашкова думает, что это слишком много. Для этого она подробно пишет, что сын ее уже знает и