Я слишком привыкла к этому; ребенком я обедывала на коленях у императрицы Елизаветы, девочкой за ее столом. Для меня это слишком натурально, чтоб хвастаться.
Ланской разгорячился, но Дашкова, видя, что зала начинает наполняться, подняла голос и громко сказала:
— Милостивый государь, люди, которых вся жизнь была посвящена общественному благу, не всегда имеют особенную силу и счастие, но всегда вправе требовать, чтоб с ними обращались без дерзости. Тихо продолжая свой путь, они переживают все эти метеоры одного дня, которые лопаются и пропадают бесследно.
Растворились двери, и взошла императрица. Ее появление окончило разговор. Как же Ланскому было ее не ненавидеть? Хорошо еще, что он скоро умер.
404
Возвратившись из Финляндии, Дашкова принимает у себя своего друга, мистрис Гамильтон; она везет ее с собою в новую деревню, там она делает сельский праздник, встречает с хлебом и солью переселенных мужиков, представляет их англичанке и объявляет им, что отселе новая деревня будет называться Гамильтоново. После этого она с ней ездит по другим именьям, в Калужской, Смоленской, Киевской и Тамбовской губерниях.
На следующий год Дашкова была поражена семейным несчастием.
Сын ее был в армии у Румянцева, мать была довольна, что его не было в Петербурге. Под конец и Потемкин имел на него виды. Он прислал раз за ним поздно вечером. Самойлова и Самойлов намекали матери о их проекте. Дашкова отказалась участвовать в нем и сказала, что, если это случится, она воспользуется силой своего сына, чтоб выхлопотать себе многолетний заграничный отпуск. Поэтому-то она и была довольна, что сын ее уехал в Киев. Но в Киеве его ждала другая стрела любви, не сверху, а снизу.
Однажды, выходя из спальни императрицы, Дашкова встретилась с Ребиндером; тот добродушно поздравил ее с вступлением ее сына в законный брак. Дашкова остолбенела, Ребиндер смешался, он не имел понятия, что сын Дашковой обвенчался тайно. Она была обижена как мать и как гордая женщина; с одной стороны, mësaШance1И[1И], с другой — недоверие. Удар сильно пал на ее грудь, она занемогла.
Через два месяца сын написал ей письмо, в котором просил ее дозволения жениться; новый удар — ложь, робость, обман. К тому же он так мало знал нрав своей матери, что вместе с своим письмом прислал письмо от фельдмаршала Румянцова, явным образом написанное по его просьбе. Румянцов убеждал Дашкову разрешить сыну брак, говорил о предрассудках аристократического происхождения и непрочности богатств и дошел, по словам Дашковой, до такой нелепости, что, не имея по своим отношениям никакого на то нрава, давал совет в деле такой важности между матерью и сыном.
405
Уязвленная с двух сторон, Дашкова написала саркастическое письмо к Румянцову, в котором объясняла ему, что «между разными глупостями, которыми полна ее голова, по счастию, нет особенно преувеличенного уважения к аристократической происхождению; но что если б она была одарена таким замечательным красноречием, как граф, то употребила бы его на то, чтоб показать превосходство хорошего воспитания над дурным».
К сыну письмо ее поразительно просто, вот оно:
«Когда твой отец вознамерился жениться на графине Воронцовой, он на почтовых поехал в Москву испросить позволение своей матери. Ты женат; я это знала прежде, да знаю и то, что моя свекровь не больше меня заслуживала иметь друга в своем сыне».
Должно быть, и после этого объяснения семейные дела ее много огорчали. Ее дочь рассталась с мужем. Мисс Вильмот пропустила несколько страниц в записках, после которых Дашкова продолжает так: «Все было черно в будущем и в настоящем… я так исстрадалась, что иной раз приходила мне в голову мысль о самоуничтожении».
Итак, демон семейных неприятностей сломил и ее так, как сломил многих сильных. Семейные несчастия оттого так глубоко подтачивают, что они подкрадываются в тиши и что борьба с ними почти невозможна; в них победа бывает худшее. Они вообще похожа на яды, о присутствии которых узнаешь тогда, когда болью обличается их действие, т. е. когда человек уже отравлен…
Между тем пришла и французская революция. Екатерина, состарившаяся, износившаяся в разврате, бросилась в реакцию. Это уж не заговорщица 27 июня, говорившая Бецкому: «Я царствую по воле божией и по избранию народному», не петербургский корреспондент Вольтера, не переводчик Беккария и Филанжери, разглагольствующий в «Наказе» о вреде цензуры и о пользе собрания депутатов со всего царства русского. В 1792 году мы в ней находим старуху, боящуюся мысли, достойную мать Павла… и как бы в залог того, что дикая реакция еще надолго побьет все ростки вольного развития на Руси, перед ее смертью родился Николай; умирающая рука Екатерины могла еще поласкать этот страшный тормоз, которому было назначено
скомандовать «баста» петровской эпохе и тридцать лет задерживать путь России!
Дашкова, аристократка и поклонница английских учреждений, не могла сочувствовать революции; но еще менее могла она разделять лихорадочную боязнь слова, рукоплескать наказаниям за мысль.
Екатерина испугана брошюркой Радищева; она видит в ней «набат революции». Радищев схвачен и сослан без суда в Сибирь. Брат Дашковой — Александр Воронцов, любивший и покровительствовавший Радищеву, вышел в отставку и уехал в Москву.
Черед за Дашковой. Вдова Княжнина просила Дашкову издать в пользу детей его последнюю трагедию ее мужа на счет Академии. Сюжет был взят из истории покорения Новагорода. Княгиня велела ее напечатать. Фельдмаршал Салтыков, «которого, — говорит Дашкова, — нельзя было обвинить, чтоб он когда-либо прочел какую-нибудь книгу», прочел именно эту и натолковал Зубову о ее вредном направлении, Зубов сказал императрице. На другой день петербургский полицмейстер приехал в библиотеку Академии обирать экземпляры зажигательной трагедии якобинца Княжнина; а вечером сам генерал-прокурор Самойлов приехал к Дашковой объявить о неудовольствии императрицы за издание в свет опасной пьесы. Дашкова холодно отвечала ему, что, верно, никто не читал эту трагедию и что она, без сомнения, меньше вредна, чем французские пьесы, которые дают в Эрмитаже.
Экс-либеральная Екатерина встретила Дашкову с нахмуренным челом.
— Что я такое сделала, — спросила она ее, — что вы печатаете против меня и моей власти такие опасные книги?
— И ваше величество в самом деле это думает? — спросила Дашкова.
— Трагедию эту следовало бы сжечь рукою палача.
— Сожгут ли ее рукой палача или нет, это не касается до меня. Мне от этого не придется краснеть. Но ради бога, государыня, прежде чем вы решитесь на действие, столь противуположное вашему характеру, прочтите всю пьесу.
На этом разговор и окончился. На другой день Дашкова явилась на большой выход и решилась, если императрица
407
не позовет ее, как это всегда бывало, в свою убОрную, подать в отставку. Из внутренних комнат вышел Самойлов. Он с видом покровительства подошел к Дашковой и сказал ей, чтоб она была покойна, что императрица не гневается на нее.
Дашкова и этого не могла вынесть и отвечала ему по своему обыкновению громким голосом: «Я не имею причины беспокоиться, у меня совесть чиста. Мне было бы очень прискорбно, если б императрица сохранила несправедливое чувство ко мне; но я не удивилась бы и тогда, в мои лета несправедливости и несчастия давно перестали удивлять меня».
Императрица помирилась с ней и хотела ей еще раз объяснять, почему она так поступила. Дашкова вместо ответа отвечала ей: «Между нами, государыня, пробежала серая кошка, не будемте ее снова вызывать».
Но Петербург становится ей тяжел, он ей надоедает, она «чувствует себя совершенно одинокой в этой среде, которая становится ей с каждым днем противнее». Отвращение это было так велико, что Дашкова решилась оставить двор, Петербург, свою публичную деятельность, свою Академию наук и Российскую академию, наконец, свою императрицу и ехать хозяйничать в деревню.
«С глубокой горестью думала я о том, что расстаюсь, может, навсегда с государыней, которую я любила страстно и любила гораздо прежде, нежели она была на троне, — когда она имела меньше средств осыпать меня благодеяниями, нежели я находила случаев оказывать ей услуги. Я продолжала любить ее, несмотря на то что она не всегда относительно меня поступала так, как бы ей подсказывало ее собственное сердце, ее собственная голова».
Только! — и ни слова досады, порицания за совершенное отсутствие сердца, за неблагодарность, она и тут дает почувствовать, что виновата не Екатерина, а другие.
Прощание этих женщин было замечательно, императрица сказала ей сухо и с злым лицом: «Желаю вам счастливого пути». Дашкова удивилась; не поняла ничего и вышла вон, поцеловав ее руку. На другой день утром приехал к ней Трощинский, секретарь императрицы, и от ее имени вручил ей незаплоченный счет портного, работавшего на Щербинина. Императрица велела
408
ей сказать, что она удивляется, как Дашкова может ехать из Петербурга, не исполнив обещания заплатить долги дочери. Зубов, ненавидевший Дашкову и покровительствовавший портному, довел эти дрязги до императрицы. Оказалось в дополнение, что счет был вовсе не Щербининой, а ее мужа, который жил с нею врозь.
Дашкова, совершенно возмущенная этим унижением, твердо решилась навеки оставить Петербург.
Но такие натуры не складывают рук в пятьдесят лет с чем-нибудь и в полном обладании сил. Дашкова делается отличной хозяйкой, строит домы, чертит планы и разбивает парки. В ее саду не было ни одного дерева, ни одного куста, который бы она не посадила или которому бы она не отвела места. Она отстроила четыре дома и с гордостью говорит, что мужики ее одни из богатейших в околодке.
Середь этих сельских забот и построек вдруг приезжает серпуховский предводитель с расстроенным лицом.
— Что с вами? — спрашивает Дашкова.
— Разве вы не знаете? — отвечает предводитель, — Императрица скончалась.
Дочь Дашковой бросилась к ней, думая, что ей дурно.
— Нет, нет, не беспокойся за меня, — сказала Дашкова, — мне ничего, да и умереть в эту минуту было бы счастие. Судьба моя хуже, мне назначено еще увидеть все благие начинания уничтоженными и мое отечество падшим и несчастным.
При этих словах у нее сделались спазмы, и она отдалась чувству глубокого горя.
Дашкова не замедлила испытать на себе державную руку поврежденного сына Петра III. Сначала она получила указ о своей отставке; Дашкова просила генерал-прокурора Самойлова засвидетельствовать ее благодарность государю за снятие с нее бремени, которое становится ей не под силу нести.
Спустя несколько времени Дашкова поехала в Москву. Но к ней тотчас явился московский генерал-губернатор и объявил ей приказ Павла немедленно ехать назад в деревню и там вспоминать 1762 год. Дашкова отвечала, что «она никогда не забывала этот год, но что, соображаясь с волею государя, она будет
409
размышлять о времени, которое равно не оставило ей ни угрызений совести, ни раскаяния».
Брат ее Александр, желая успокоить ее, говорил ей, что Павел все это делает теперь для восстановления памяти своего отца, что