и далее к источникам и началам, мы все потеряемся в жидовской семье Адама; или по крайней мере должны считать немцев за персиан, по иранскому происхождению.
Ritter44[44] Бунцен им это доказал своим «Ипполитом».
100
Переходя к книгам, собственно вышедшим в 1857 году, я упомяну, во-первых, о IV томе поэтической, художественной «Истории XVI столетия» Мишле. Генрих IV, Габриэль, Ришлье; всё лица знакомые, но так живо, близко, sans gêne45[45], с таким свежим колоритом и освещением мы их не видали. Может, есть частности, в которых историк увлекся воображением, но вообще эта книга, как мы имели случай заметить в «Полярной звезде» 1855, говоря о первом томе ее, — произведение мастерское, история тут становится искусством, эпопеей в прозе. Лета не имеют никакой власти над седым Мишле — он юнеет.
Луи Блан напечатал IX том своей «Истории Французской революции», еще начатой до Февральской революции. Он остановился на начале процесса гебертистов — само собой разумеется, что этот кровавый эпизод кровавого террора рассказан у него с точки зрения Комитета общественного спасения т. е. Робеспьера.
О новом томе Тьеровой «Истории Консулата и Империи» вы знаете. Интересно, бойко, поверхностно-быстро плывет он по плоскодонному устройству во всякой воде.
Из «Записок» особенно замечательны последние томы «Мемуаров маршала Мармон», испортившие много корсиканской крови: в бонапартовской семье. Иначе и быть не могло, пучки лавровых венков развязал герцог Рагузский, чтоб поделать из них простые розги. С каждым годом исчезает больше и больше prestige солдатской империи, и отяжелевший Наполеон, заменяющий упорными капризами тухнущий гений, окруженный своими кондотьерами в герцогских мантиях, готовыми предать его, как предали ему республику, являются совсем иными в записках Мармона, нежели в песнях Беранже и литографиях времен Карла X. Книге полковника Шараса — человека высокого нравственного достоинства и большого знатока военных наук — «О кампании 1815 года» — суждено, кажется, еще тяжело обрушиться на гробовую крышу в Доме инвалидов.
Записки и письма Чарльса Непира, изданные после его смерти, сделали некоторую сенсацию в Англии. Личность Непира
101
в самом деле ярко и поэтически отделяется на тяжелом и туманном фонде бездарной английской high-life46[46]. Человек этот во всем далек от толпы, во всем поэт и мыслитель, много передумал, много и понял, и под конец, управляя целыми армиями и провинциями, печально прямо смотрел на людей и дела. В его гордом, своеобразно резком, самостоятельном уме, в его независимости от положения нам так и бросается в глаза различие английского и французского духа. Главнокомандующим войсками в 1848 году, во время чартистского движения О’Брайна, Мичеля и пр., он, далекий оттого, чтобы восхищаться резней, которая могла бы ему доставить каваньяковские и ламорисьеровские лавры, отмоченные в английской крови, — с грустью пишет в своем журнале о том, что вопросы, волнующие умы и являющиеся в чартизме, — на череду; что, что ни делай, их не обойдешь; и что народы, как будто влекомые провидением, идут к их разрешениям; а потому будущность все же их… К современным политическим деятелям он имел мало сочувствия; к партиям, попеременно стоящим у руля Англии, он тоже не мог принадлежать, думаем мы, по его резкой характеристике их: «Тори, — говорит он, — это грабители на больших дорогах, разбойники; а виги, воришки в маленьких переулках, — pickpockets»47[47].
О жизнеописании Толя, изданном Бернарди (вероятно, по собственным запискам или рукописям Толя), и записках Сиверса мы поговорим особо в одном из следующих листов «Колокола». У Толя есть мастерские портреты и чрезвычайно интересные страницы. Писать военную историю так, чтоб она занимала и невоенных, дело нелегкое. Мы читали только первый том (их вышло три, но сочинение не окончено, третий том останавливается на кампании 1813 года), итальянский поход и Суворов выходят очень рельефно и необычайно занимательны. Предоставляя русским журналам поместить его очерк Суворова, мы скромно ограничимся штатским и мирным генералом от розог, графом Алексеем Андреевичем Аракчеевым. Толь с особенной любовью набросал нам дорогие черты этого злодея.
102
Записки Сиверса мы еще не получили, что же касается до брошюры Чичагова, напечатанной в Берлине, она мало имеет общего интереса или может только возбудить его тем чувством уважения, которое имеют все к памяти даровитого адмирала.
Из разных компилаций о России мы можем назвать как несколько интересную: «Menschen und Dinge in Rußland» Шницлер продолжает свою: «Empire des tzars». К истории «Русского двора со времен Петра I» Магнуса Крузенштольпе Гофман и Кампе прибавили историю императора Николая; для нас, сведенных на Устрялова и Корфа, и эта книга не без интереса. Мы рекомендуем, впрочем, и остальные томы, в них русский читатель много найдет любопытного, особенно о временах Елизаветы, Екатерины II и о совершенно неизвестном у нас царствовании Павла I.
Книга Баллейдье, о которой мы упоминали в предпрошлом листе «Колокола», — «Тридцать лет царствования Николая» — не принадлежит к числу произведений, о которых можно серьезно говорить. Это самая смешная и самая жалкая лесть — она даже жалка и смешна после плюгавой книги г. Зотова, под тем же названием. У Баллейдье Николай представлен одним из величайших людей нашего времени и притом каким-то сентиментальным тираном, сбивающимся на Векфильдского священника и на Домициана или Нерона… Предоставляем самому статс-секретарю Модесту быть Парисом и наградить почетным яблоком достойнейшего из двух состязателей — отечественного Рафаила или вчуже преданного Альфонса.
P. S. Отчего в наших обозрениях не переводят отрывков из чудесных и поэтических брошюр Грегоровиуса о Корсике, Италии, Риме?
103
ПАКИ И ПАКИ О КНЯЗЕ ПЕТРЕ ВЯЗЕМСКОМ
Еще циркуляр — и также под сурдинкой, секретный, воровской! Что же нашептывает на ушко ценсорам наш князь? Свою скороь, что в журналах в последнее время печатаются зловредные статьи, почему он предписывает ценсорам строжайше не допускать оные к напечатанию, ибо статьи сии служат только к развращению изящного вкуса. О великий эстетик!
Неужели кастратское пение лучше? Это уж что-то католическое; не завелись ли в министерстве просвещения иезуиты! Кисловский, что ли? Нет, это Талейран, а не иезуит. Гаевский? Что он, православный, что ли? Разве Авраам Норов? — Ветхозаветный по имени, по занятиям и по посещению св<ятых> мест — он выше всех подозрений, да он же ничего и не делает, он только числится по министерству.
P. S. Уверяют, будто циркуляр этот состоялся после того, как ценсура пропустила неприличную книгу Зотова о Николае. Оно правда, Рафаил заткнул за пояс самого Модеста. Но мы не думаем, чтоб это была настоящая причина секретного предписания.
Еще говорят, будто при прочтении этого циркуляра в ценсуре ценсор Фрейганг тотчас объявил, что он подает просьбу о переименовании его фамилии в Склавеганг — чтоб, подписываясь, не развращать изящного вкуса слишком вольным именем.
104
НЕОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ О ЦЕНСОРЕ ГОН-ЧА-РО ИЗ ШИ-ПАН-ХУ
Мы долго думали, зачем Гончаров плавал в Японию, или, правильнее, в Ши-Пан-Ху, без сведений, без всякого приготовления, без научного (да и другого, кроме кухонного) интереса. Нельзя же было в самом деле съездить в Японию только для того, чтоб длинно и вяло рассказать впечатления, сделанные Тихим океаном, Гон-Гонгом и Нагасаки на какого-то тупоумного денщика и какого-то глупорожденного слугу (мы просим у них извинения, мы не виноваты, что помещик их так представил, на то барская воля). Или для того, чтоб плотоядно прибавить к этому перечень всего, что он ел от Кронштадта до брегов Юго-небесной империи и обратно до Северо-небесной. Это была бы, конечно, очень необыкновенная история. Совсем нет, Гончаров просто хотел добросовестно приготовиться к должности ценсора; где же можно лучше усовершиться а ценсурной хирургии, в искусстве заморения речи человеческой, как не в стране, не сказавшей ни одного слова с тех пор, как она обсохла после потопа?
Человек, имеющий такой хороший и такой всемирный аппетит, — человек, который, объехав вкруг света, не вышел ни на минуту из той атмосферы, которую носил с собой Гоголев Петрушка, всегда мог занять место Елагина или Фрейганга, умри только кто-нибудь из них (что при натурализации холеры в Петербурге и не представляет больших затруднений), но это была бы обыкновенная история.
Начать же собою школу китайски-японскую цензурного членовредительства и за этим жариться на экваторе, смотреть, как японские писари сморкаются в бумажку, и есть рыбу с сахаром на рициновом масле — это гениально!
Хоть бы теперь Вяземского-то отдать на выучку в годы в какую-нибудь Тунгузию — учиться тому, что ренегат просвещенью не товарищ!
Сечь или не сечь мужика? That is the question! — Разумеется, сечь, и очень больно. Как же можно без розог уверить человека, что он шесть дней в неделю должен работать на барина, а только остальные на себя. Как же его уверить что он должен, когда вздумается барину, тащиться в город с сеном и дровами, а иногда отдавать сына в переднюю, дочь в спальную… Сомнение в праве сечь есть само по себе посягательство на дворянские права, на неприкосновенность собственности, признанной законом. И, в сущности, отчего же не сечь мужика, если это дозволено, если мужик терпит, церковь благословляет, а правительство держит мужика за ворот и само подстегивает?
Неужели в самом деле у нас есть райские души, которые думают, что целая каста людей, делящая с палачом право телесных наказаний и имеющая над ним то преимущество, что она сечет по собственному желанию, из собственного прибытка и притом знакомых, а не чужих, — что такая каста — из видов гуманности и благости сердечной — бросит розги? Полноте дурачиться.
Несколько месяцев тому назад корабельный капитан, на дороге из Нью-Йорка в Англию, засек мальчика; случай, кажется, не редкий у нас. Когда корабль пришел в Англию, матросы пожаловались. Капитана отдали под суд, потом повесили на берегу океана. Вот как отучают от злоупотребления розги!
Второй случай. Года три тому назад офицер какой-то поссорился в Лондоне с извозчиком; слово за слово, офицер ударил кебмана; обиженный извозчик взял да и вытянул бичом
106
офицера по лицу. Офицер в полицию. Судья говорит: «Да помилуйте, ведь вас надобно наказать, а не кебмана, вы кругом виноваты да еще жалуетесь, ступайте в ваши казармы». Вот как отучают от злоупотребления кулака.
А вот как приучают к тому и другому. Кто не знает у нас историю (мы, краснея, читали в «Times/е» разные отрывки) о том, как флигель-адъютант (Эльстон-Сумароков) был отправлен в Нижегородскую губернию на следствие о возмутившихся крестьянах. Дело само по себе замечательно. Крестьяне одного помещика (помнится, Рахманова) предложили за себя взнос, помещик взял деньги, т. е. украл их, а мужиков продал другому, вместо того чтоб отпустить на волю. Крестьяне, разумеется отказались повиноваться новому помещику. Трудное ли дело разобрать? Но у нас суд нипочем,