надобно комиссии, флигель-адъютанты, аксельбанты,
команда, розги. С розгами и послали Эльстон-Сумарокова. Мужики бросились на колени (бунт на коленях!). Он спросил их: «Чьи вы?» Крестьяне сказали имя прежнего помещика, Сумароков же назвал имя нового помещика (кажется, Пашкова или наоборот) и после этого приказал без всякого разбора сечь мужиков. Крестьяне покорились. Тогда флигель-адъютант до того расходился, что дал предписание губернскому правлению одну часть на коленях бунтующих мужиков сослать в Сибирь на поселение, другую в арестантские роты, а третью da capo48[48] высечь. Губернское правление и радо бы исполнить, но не смело взять на себя такое явное нарушение положительного закона и отнеслось в сенат. За такое понятие о справедливости, за такое знание законов Эльстон-Сумароков сделан вице-директором одного из департаментов военного министерства.
А вы рассуждаете о том, сечь или не сечь мужиков? Секите, братцы, секите с миром! А устанете, царь пришлет флигель-адъютанта на помощь!!!
Какой-то «помещик тож» в «Земледельческой газете» справедливо восстал против дерзких возгласов против розог и дельно заметил, что «за маловажные проступки наказание несколькими (2, 20, 200, 2000?) ударами розог не убивает человека
107
ни нравственно, ни физически (иногда, правда, люди умирают, но нравственно это полезно православному, а физически мертвому не больно!). Власть помещика — власть родителя над детьми, а по нашим православным понятиям дети принимают без ропота наказания от своих родителей. Наказание розгами не заменить никакими заморскими затеями, потому что розги в руках благонамеренного и доброго помещика — истинное благодеяние для крестьян!»
ПОСТСКРИПТУМ К СТАТЬЕ О НОВЫХ КНИГАХ
Как бы охотно можно было этого Демосфена розог, этого «разбойника тож» облагодетельствовать на конюшне отеческим увещанием. Базилевский даже стал здоровее после православного наказания.
Нет худа без добра: оттого, что VI лист «Колола» опоздал, мы имеем удовольствие в подтверждение наших слов перевести несколько строк из «Аугсбургской газеты» от 13 декабря. Наивнее и яснее редко выказывались миродержавные притязания философского Израиля, которыми он невинно утешается в своем раздробленном, бессильном, обойденном существовании.
«Вникая, — говорит почтенная газета в передовой статье под заглавием „Rußland und Deutschland», — в дух и стремление русских публикаций последнего времени, мы убеждаемся что их главная характеристика состоит в возмущении славянского высокомерия — против умственного превосходства немцев.
Из всех племен, составляющих (die Japhetische Menschheit) „яфетическое человечество», ни одно не лишено так вполне всякого смысла политического устройства, переходящего за пределы тихой общинной жизни, как славяне. Их государственный строй сохранялся только благотворным влиянием германизма. Без немецкой партии, т. е. без тех значительных людей, которые прикладывают к русским делам мерило германского образования, Россия потерялась бы в бесконечной путанице, и если теперь сбудется освобождение крестьян, то оно только и может совершиться на немецких основаниях и с той осторожностью, с которой Александр I привел в действие свой проект в остзейских губерниях».
Засим следует речь о том, что образование переносится не так легко, как моды, что даже железные дороги должны еще очень оклиматиться в России, прежде нежели их администрация
109
будет похожа на западную и, наконец, заключение: «А потому, вы, гг. русские, не очень торопитесь изгнанием германских элементов, как бы не пришлось потом горько раскаяться в этом, подобно той шведской журнальной черни, говорившей, что немцы только годны в кельнеры, дворники и слуги!»
Страшное противуречие в характере немцев — все они на словах, в теории космополиты и, в то же время, от безвыходно жалкого положения их отечества, что ли, исполнены самым раздражительным, самым исключительным и худо скрывающим свои притязания патриотизмом. Они готовы принять всемирную республику, стереть границы междугосударственные, но чтоб Триест и Данциг принадлежали Германии. Я не шучу, я сам слышал подобные суждения. Впрочем, их все могли слышать. Разве воинственный конвент, собиравшийся в Павловской церкви в Франкфурте и состоявший из добрых и мирных профессоров, лекарей, теологов, фармацевтов и философов, не рукоплескал (за исключением нескольких членов) австрийским солдатам в Ломбардии; разве он хотел дать ход рекламациям познанских поляков? Самый вопрос о Шлезвиг-Голштейне — stammverwandt49[49] — брал за живое только с точки зрении Тейчтума.
В Инсбруке есть итальянская пушка, ее городу подарили студенты, ходившие волонтерами бить ломбардов и завоевавшие этот трофей под начальством своего профессора.
Старик Арнд недавно писал стихи в альбом Радецкого.
Первое свободное слово, сказанное после веков политического молчания в революционной Германии 1848 года, было не в пользу, а против притесненных и слабых народностей. И не замечательно ли то, что та же умеренная, чопорная черно-желтая «Аугсбургская газета», перещеголяла дикий, звериный зык «Теймса», требовавшего крови и убийств в Индии, хладнокровно говоря, что это не люди, что индейцев надобно истреблять гуртом, «для того, чтобы поколенья и поколенья помнили и рассказывали бы с ужасом детям, что значит не принимать образования!»
110
А разве год тому назад не были немцы готовы ринуться на свободную Швейцарию — из-за гогенцоллернских интересов?
Но — чего нельзя простить за это милое, ненужное, вытянутое за волосы признание, что шведы их считают только способными «быть кельнерами, слугами и дворниками!» Кто бы это знал? Кому придет в голову читать шведские газеты? — Это презабавно!
111
LA CONSPIRATION RUSSE DE 1825
(EXTRAIT DU BULLETIN DE L’ASSOCIATION INTERNATIONALE)
La rédaction de l’Etoile Polaire vient de publier chez MM. Trübner & Cie un ouvrage en langue russe intitulé: le 26 décembre 1825 et l’empereur Nicolas. C’est une réfutation assez étendue d’un récit officiel des circonstances dans lesquelles eut lieu l’avènement de Nicolas au trône, récit fait par un secrétaire d’Etat et corrigé par Nicolas lui-même: œuvre ignoble d’un eunuque, et digne d’un rhéteur de Byzance ou d’un préfet bonapartiste.
C’est pour nous rendre au désir du Comité International, qui s’est si fraternellement rappelé de nos martyrs à l’anniversaire du 26 décembre, que nous avons écrit cet opuscule, résumé serré des principaux faits relatés dans notre ouvrage.
La mission historique de la dictature impériale qui, pendant longtemps, absorba toute l’activité nationale de la Russie, toutes les libertés et franchises, tous les pouvoirs, même ceux de l’église et de la civilisation, approche de sa fin. L’impérialisme, tel qu’il a été organisé par la main vigoureuse de Pierre I et développé par Catherine II, a fait son temps. Sa clôture a été solennelle. — Ce fut lorsque Alexandre I entra à Paris, suivi de ses alliés couronnés (les mêmes qui se pressaient dans l’antichambre de Bonaparte à Dresde) et qu’il disposa de la couronne de France en faveur des Bourbons, tandis que ses amis disposaient en sa faveur de la couronne de Pologne.
Le rêve de Pierre I, l’idée fixe de Catherine II étaient accomplis. Qu’avait voulu en effet Pierre I? — un moule, une forme
112
vaste pour un Etat fort et agressif. Il avait voulu avoir à la fois une main dans les affaires de l’Occident et une main dans les affaires de l’Orient. Cette création fondée sur un despotisme révolutionnaire qui niait la tradition et conservait le pouvoir — avait pourtant réussi. Il ne lui manquait qu’une grande épreuve; elle vint en 1812. L’empire allait-il s’écrouler, s’affaisser avec les murs du Kremlin? — Il résista, et deux ans après Alexandre rentrait en «pacificateur de l’Europe» dans sa capitale incendiée.
Mais il portait sur son visage plutôt la tristesse du triomphe, que l’allégresse de la victoire. Il sentait très bien que la Russie entrait dans une nouvelle phase, et il sentait aussi les forces lui manquer, à lui, pour le grand travail qui se présentait.
Alexandre n’était pas un homme vulgaire et borné comme Nicolas. C’est une figure profondément mélancolique. Plein de grandes pensées, il n’arrivait jamais à les réaliser. Méfiant, irrésolu, sans foi en lui-même, entouré d’hommes médiocres ou rétrogrades, il était par dessus tout cela continuellement tourmenté par sa participation demi-involontaire à l’assassinat de son père. Hamlet couronné, il était réellement malheureux.
Pendant la lutte avec Bonaparte il avait encore des élans d’énergie; mais après la guerre nous le voyons apathique, brisé. Fatigué des obstacles qu’il rencontre dans le mauvais vouloir de son oligarchie bureaucratique, il abandonne de plus en plus les rênes du gouvernement aux mains d’un homme dur, borné, mais à la probité matérielle duquel il croyait, Araktchéïeff. — C’était un choix de fatigue, de mépris pour les autres, de désespoir.
Ce soldat dur, bilieux, vil et implacable gouvernait la Russie juste au moment — après la guerre — où toute la société, respirant à larges poumons, tendait à des réformes.
Jusqu’à la guerre de 1812 le gouvernement — sauf un accès d’aliénation mentale et de rage du temps de Paul I, — avait été en tête du mouvement. Au moment dont nous parlons, le parti progressif se mit au pas avec lui, le dépassa. La noblesse formait pour ainsi dire le peuple actif, entre le peuple immobile en bas et le gouvernement qui, en haut, s’arrêtait pour tout de bon.
Il était impossible de passer immédiatement de l’agitation d’une guerre nationale au plat mutisme du régime de Pétersbourg, et cela lorsqu’il perdait ce qui lui était resté de force intellectuelle. Cette activité ardente, noyée dans la boue des prévarications et des abus de l’administration, n’avait pour contrepoids que l’autorité d’un ignoble caporal — le comte Araktchéïeff — armé de verges pour les soldats et de lettres de cachet pour les autres.
Telles étaient les circonstances au milieu desquelles se forma peu à peu cette formidable association secrète qui, ainsi que nous le montrerons dans la suite, entrevit la possibilité de renverser le trône de Pétersbourg, et le mit en effet à deux doigts de sa perte.
II
En Lithuanie, dans le quartier général de la seconde armée, commandée par le maréchal prince Wittgenstein, deux officiers, deux frères, les Mouravioff, jetèrent, en 1815, les fondements d’une société politique. S’étant liés avec quelques officiers et voyant que l’affaire prenait, ils se rendirent à Pétersbourg pour sonder l’esprit de la Garde impériale. Ils y trouvèrent plus que de la sympathie, ils reconnurent dans les régiments des germes de société, des groupes d’officiers tout prêts à se réunir à eux: preuve incontestable que le temps était venu pour une grande réforme politique.
Toutes ces associations vinrent se confondre dans la société Mouravioff, et il est facile d’expliquer pourquoi la société provinciale eut le dessus, et pourquoi les officiers de la Garde se réunirent aux officiers