следствием для других континентальных правительств, был бы ошибкой для России. Россию совлекли с ее пути, и ее потащила на буксире европейская реакция; это правда; но канат оборвался, и Россия вступает на свою естественную дорогу.
Перед Крымской войной, четыре года тому назад, мы говорили:
«Деспотизм вовсе не консервативен. Не консервативен он даже в России. Нет ничего более разъедающего, разлагающего, тлетворного, чем деспотизм. Случается иногда, что юные народы, в поисках общественного устройства, начинают с деспотизма, проходят через него, пользуютя им, как суровым искусом; но чаще под игом деспотизма изнемогают народы, впавшие в детство.
Если военный деспотизм, алжирский или кавказский, бонапартистский или казацкий, овладеет Европой, то он непременно будет вовлечен в жестокую войну со старым обществом; он не сможет допустить существования свободных учреждений, независимых правопорядков, цивилизации, привыкшей к вольной речи, науки, привыкшей к исследованию, промышленности, становящейся великой силой.
235
Деспотизм — это варварство, это погребение дряхлой цивилизации, а иногда ясли, в которых рождается Спаситель.
Европейский мир в той форме, в которой он теперь существует, выполнил свое назначение; но вам кажется, что он мог бы почетнее кончить свое поприще — переменить форму существования, не без потрясений, но без падения, без унижения. Консерваторы, как все скупцы, больше всего боятся наследника; так вот — старца задушат ночью воры и разбойники.
После того как бомбардировали Париж, ссылали и заточали в тюрьмы работников, вообразили, что опасность миновала. Но смерть — Протей. Ее изгоняют как ангела будущего — она возвращается призраком прошедшего, ее изгоняют как республику демократическую и социальную — она возвращается Николаем, царем всея Руси, или Наполеоном, царем Франции.
Тот или другой, или оба вместе окончат борьбу.
Для борьбы нужен противник, еще не поверженный во прах. Где же последняя арена, последнее укрепление, за которым цивилизация может вступить в бой или по крайней мере защищаться против деспотов?
В Париже? — Нет.
Как Карл V, Париж еще при жизни отрекся от своей революционной короны, — немного военной славы и множество полицейских — этого достаточно, чтобы сохранить порядок в Париже.
Арена — в Лондоне.
Пока существует Англия, свободная и гордая своими правами, дело варваров нельая еще считать окончательно выигранным.
С 10 декабря 1848 года Россия и Австрия не питают более ненависти к Парижу. Париж потерял в глазах королей свое значение, они его больше не боятся. Вся их злоба обратилась против Англии. Они ее ненавидят, они питают к ней отвращение, они хотели бы ограбить ее! В Европе есть государства реакционные, но нет консервативных. Одна лишь Англия консервативна, и понятно почему: ей есть что хранить — личную свободу.
236
Но одно это слово совмещает в себе все то, что преследуют и ненавидят Бонапарты и Николаи.
И вы думаете, что они, победив, оставят в двенадцати часах езды от Парижа порабощенного — Лондон свободный, Лондон — очаг пропаганды и гавань, открытую всем бегущим из опустошенных и сожженных городов материка? Ведь все, что должно и может быть спасено среди оргии разрушения — науки и искусства, промышленность и образование, — все это неизбежно устремится в Англию.
Этого достаточно для войны.
Наконец-то осуществится мечта Наполеона Великого первого варвара нового времени.
Какого же большего бедствия может ожидать Англия от революционной Европы, чем от европейского деспотизма? У народов слишком много дела дома, чтоб они могли думать о захвате других стран.
Не эгоизм, не жадность мешают англичанам ясно в этом разобраться. Скажем прямо, из-за невежества и проклятой деловой рутины люди неспособны понять, что следует иногда, избегая проторенных путей, прокладывать новую дорогу.
Что же! Те, которые, имея глаза, не хотят смотреть, посвящены богам ада. Как их спасти?»90[90]
С той поры в России произошла революция. Генерал Февраль, ставший предателем, по утверждению «Пунша», — бросил более удачно, чем Орсини, свою евпаторийскую бомбу; «по счастливой случайности» императорская корона упала на голову монарха, понявшего, что он находится на краю пропасти, к которой Николай привел молодой и могучий народ, — пропасти злоупотреблений, воровства, беспорядка, произвола, где громадной машине Российской империя грозила опасность распасться.
Александр II увидел, что спасение — только в огоромной внутренней работе, работе развития, преобразования, к которой он и осмелился приступить.
При таком положении дел, что может он выгадать, поддерживая континентальный деспотизм против свободы островитян?
Вполне понятно, что государь, который стоит во главе oбъединения, механически и насильственно созданного из разнородных частей, вступает в союз с Бонапартом, чтобы соединенными усилиями уничтожить последние следы всякой независимости. Если Франц- Иосиф не делает этого, то потому только, что он не доверяет Луи-Наполеону в итальянском вопросе. Эта политика европейских монархов понятна, хотя, по правде говоря, подобный заговор вселенской полиции, при том состоянии полного изнеможения, в каком находятся народы является излишней роскошью. Европейские монархи однако связаны с тормозом, который они сами прикрепили к великому колесу истории, и не могут от него избавиться.
России же до всего этого решительно нет никакого дела; единственное, что может с ней произойти, — это что она ударится о межевой столб и вынуждена будет остановиться на своем новом пути. Ведь не посредством же немоты, инквизиции, ссылок и кнута могут совершаться реформы.
Россия находится в совершенно исключительном положении. Она не принадлежит Европе. Она не принадлежит Азии. Перемена династии в Китае не требует вмешательства с ее стороны. Падение Бонапарта и восшествие на французский престол Бароша или Пелисье не могли бы ни ослабить, ни укрепить могущество царя. Одним словом, Россия сама является новой частью света, развивающейся на свой лад; западная цивилизация усваивается лишь ее верхушкой, в то время как основание остается совершенно национальным.
Задача Петра I и Екатерины II разрешена. Они пожертвовали всем, и прежде всего счастьем народа, чтоб основать Российскую империю, чтоб организовать сильное государство и сделать его государством европейским. Они постоянно старались впутывать Россию в вопросы внутренней политики европейских государств и расширять дипломатическое влияние новой империи. К этим страстным стремлениям примешивалось кое-что и от самолюбия выскочек, и, одержимые чванством, они желали принимать участие в делах старых континентальных аристократов.
238
И все же, несмотря на все это, современная империя, начавшая с отрицания своей собственной традиции, была созданием XVIII века. В ней ощущалось дыхание революции, пронесшееся над угнетенным и погруженным в дремоту народом.
Соучастие в преступлении стало вскоре все больше и больше связывать русское правительство с самой старой из европейских деспотий и с самой молодой из них — с Австрией и с Пруссией. После раздела Польши и «ужасных» новостей, получавшихся из
революционной Франции, Екатерина II откровенно сбросила с себя маску либерализма и явилась наконец такой, какой она и была на самом деле; старой, бессердечной Мессалиной, Лукрецией Борджиа с немецкой лимфой в жилах.
Ее сын, менее лукавый, принялся с мелочным капральским педантизмом воплощать в жизнь мечту своей матери и вообразил себя покровителем монархов. Павел I явил собой отвратительное и смехотворное зрелище коронованного Дон-Кихота, который все притесняет, все истязает с яростью, со злобою. Он был невыносим даже для бывших любимчиков Екатерины.
Но особенно замечательно то, что ни в Екатерине II, ни в ее сыне совершенно небыло ничего русского, ничего национального. Поддельный патриотизм Екатерины являлся для нее лишь оружием, которым она воспользовалась, чтоб уничтожить добродушного голштинца, своего мужа. Келейное воспитание, которое она дала своему сопернику-сыну, естественному врагу матери, укравшей у него корону, превратило его в какого-то Каспара Гаузера императорского дворца. То было искусственное и болезненное порождение мужских сералей и экзерциргаузов. Ни одной природной черты русского характера не было в этом гроссмейстере Мальтийского ордена.
Александр I, призванный к великой борьбе, разбудившей народ и начавшей новую эпоху, не мог и, прибавим, не хотел больше продолжать роль своего отца. Исступленно сыграть эту роль предназначено было Николаю. И, рыцарь печального образа, он тридцать лет боролся с призраком; но, к несчастью, удары его падали на живую грудь подданных. Более четверти века Николай занимался день и ночь только
239
тем, что наказывал за возмущение 1825 года и за польское восстание 1831 года. Его помешательство, его реакционное безумие дошло до того, что, презрев договоры и рассчитывая на унижение всей Европы, он стал накладывать руку на вольные города и предлагать их затем в качестве чаевых Австрии. Чтобы поддержать принцип самодержавия у врага, ближе всего находившегося к России, он вступил в смертельную борьбу с братским народом и сам сказал потом в Ольмюце, указывая на статую Яна Собеского: «Я и он — двое самых глупых славан: мы спасли Австрию!»
В продолжение тридцати лет этого злополучного царствования Россия была в представлении других народов лишь щетиной из штыков, становившейся дыбом при малейшем веянии свободы, при малейшем возгласе независимости. Двести тысяч штыков, готовых перейти границу за священное дело порядка и полиции, были на устах у всех реакционеров, как и те пресловутые двести тысяч парижских работников, якобы участвующих в каждой демонстрации; и как только какой-нибудь немецкий микроскопический принц бывал недоволен двумя или тремя своими добрыми мещанами, он сообщал через премьер- министра этим беднягам Шульцам и Мюллерам, что двести тысяч русских штыков приближаются к границе. А за этими штыками маячила мрачная, застегнутая на все пуговицы и в огромных ботфортах, фигура Николая, чей хищный взгляд негроторговец Дуглас находил столь кротким.
Так Николай достиг не только того, что внушил ненависть и отвращение к русскому имени, но и сумел довести Россию до полного развала — до того плачевного состояния, которое мы так отчетливо увидели во время Крымской войны.
Все истинно русские благословляют Парижский мир. Эта война и этот мир посрамили императорскую ложь. Преувеличенные представления рассеялись, как дым, и печальная правда начала проявляться, вздымаясь, словно укор, над руинами Севастополя.
С той поры крестьянину на Белом море стало так же хорошо известно, как и черноморскому казаку, что у России не было недостатка ни в отваге, ни в самоотверженности, ни в средствах, но что она была побеждена потому, что ей не хватало
240
души, организации, разумного центра, порядка. Да, во всем противоположный гражданину Марку Коссидьеру, Николай создал беспорядок из порядка. Он заметил это слишком поздно и скончался от стыда.
Для сына его осталась лишь две дороги.
Он мог бы сделаться неумолимым преследователем, еще сильнее притеснять мысль и слово, наказывать за слезы, отрывать последнего сына от семьи и посылать его на убой, обрушивать новые удары на окровавленную спину своего народа, ссылать целые поколения в Сибирь и поддерживать таким образом в продолжение некоторого времени спокойствие столбняка, которое завершилось бы таким взрывом, что империя разлетелась бы вдребезги среди хора всеобщей жакерии. Он не захотел этого.
И с той поры явно обозначилась вторая дорога, — дорога развития, реформ, освобождения; поэтому-то Россия за три года царствования