Александра II сделала такие огромные успехи. Все приходит в движение; мышцы, сдавленные смирительной рубашкой, расправляются. Ставятся на очередь самые жизненные вопросы. Россия спокойно вступает на путь экономической революции.
И в это самое время нам начинают говорить о союзе с Францией, во имя деспотии, ополчившейся против единственного убежища независимости, свободы!.. Да это противно здравому смыслу.
Все, что вам будет угодно, государь, но только не союз с Бонапартом.
У меня нет ни малейшего намерения нападать лично на французского императора — я далек от этого: я смотрю на него как на роковое орудие; я вижу на лбу его трагическое клеймо, черное пятно, проступающее сквозь кроваво-красные лучи славы его дяди.
Он избранник Смерти, — представитель ее.
Бонапарты — как и Цезари — не причины, а только следствия, симптомы. Это бугорки на легких отжившего свой век Рима. Это болезнь дряхлости, маразма; это сила судорог, бессмысленная энергия горячки.
Бонапартизм действует лишь при помощи смерти. Его слава
241
вся из крови, вся из трупов. В нем нет созидательной силы, нет производительной деятельности; он совершенно бесплоден: все созданное им — только иллюзия, сон: кажется, будто что-то есть, а в сущности нет ничего; это призраки, привидения: империи, королевства, династии, герцоги, принцы, маршалы, границы, союзы… Подождите четверть часа: всего этого не существует; это очертания облаков. Реальность — это земля Испании, утучненная французскими трупами; это пески Египта, усеянные французскими костьми; ото снега России, обагренные французскою кровью.
Бонапартизм, заметьте это хорошенько, подобно бреду, не имеет ни цели, ни принципа; это противоречие, костюмированный бал. Когда он поет — то поет бессмыслицу: «Отправляясь в Сирию!»
Чего хотел Наполеон? — На вопросы наивного Лас-Каза он никогда не в состоянии был дать удовлетворительного ответа. — «Зачем была предпринята Египетская кампания?» — «Восток — это прекрасный пьедестал, великолепный фон картины». — «А жестокая война в Испании?» — «Ax! дело в том, что Империя — это коронованная революция; это освобождение народов». Послушайте-ка поэта бонапартизма:
Народы, воцарившиеся благодаря нашим победам, Венчали цветами чело наших солдат.
Те, кто пытается разумно объяснить оргии убийств, составлявшие славу Франции во времена Империи, не находят ничего лучшего, как сказать, что Наполеон вел войну, чтобы занять умы во Франции. Есть ли на свете что-нибудь более цинично-безнравственное, более чудовищное, чем это объяснение? Убивать одних людей, чтобы развлекать других; уничтожить целые поколения, чтобы тем, которые остались, дать взамен идей общественного прогресса — галлюцинации кровавой славы, апофеоз резни и безграничную любовь — к ордену Почетного легиона?
Да, это деспотизм конца, последней страницы. Метастаз революции, он только разрушает, убивая вместе и революцию и традицию, 89-й год церковью и церковь 89-м годом, убивая, наконец, всеобщее голосование избранником. Он прививает
242
смерть. Он едва не погубил своим прикосновением Англию: никакое здоровье не устоит против капли больной крови.
Берегитесь, государь, и не бросайте, с досады и от злобы против недавнего врага, Россию — эту молодую и здоровую крестьянку — на ложе истасканного старика. Галльский Давид может умереть и без нее.
Между двумя союзами, английским и французским, России здраво рассуждая, нечего и колебаться.
Положение, в котором находится Запад, никогда не было проще. Самая простота эта — тревожный сигнал. Все обильно снабжено нервами, энергией, жизнью, силой, чрезвычайно сложно, чрезвычайно запутано; в этом мы можем убедиться, изучая самую живую, самую живучую страну в Европе — Англию.
Итак, выбор между этими двумя союзами предельно ясен.
Союз с Францией — это заговор деспотизма против Англии; это война, возвращение к варварству, смертельный удар, нанесенный Европе. Зловещим предостережением явилась неутолимая, бессмысленная и, к счастью, бессильная ненависть Наполеона I к Англии, — одна из почетнейших грамот гордого Альбиона. Хитрый инстинкт великого кондотьера справедливо подсказывал ему, что нет ничего прочного для цезаризма, пока существует Англия, независимая от Франции. И этому-то делу растворения общества в рабстве Россия, едва пробудившаяся для новой жизни, подаст руку помощи! Она прервет подготовку реформ, снова наденет цепи на крестьян, растопчет пробивающиеся ростки, превратит свои поля в караван-сарай для орд, вымуштрованных с целью разрушения, — и все это для того, чтобы ринуться на Европу, соединиться с другими кровожадными ордами, и всем вместе, калмыкам и зуавам, обрушиться на Англию с криком: «Смерть свободе!»
Союз же с Англией, напротив, не является заговором против Франции. Англия не нападает. Она не обладает более героизмом библейских звероловов, средневековых бандитов, рейтеров и ландскнехтов всех времен. Англия любит мир, ибо мир — это приволье для работы. Соединиться с Англией — это значит призвать, что Россия нисколько не боится свободы, что она ни с кем на материке не связана круговой порукой. Это
значат, наконец, обоюдно признать, что этим странам нечего оспаривать друг у друга и что они могут оказывать помощь одна другой. Не пора ли уничтожить этот обманчивый призрак соперничества, не имеющий другого основания, кроме незнания географии? Можно ли после Крымской кампании всерьез предполагать, что Россия отправится штурмовать почти непреодолимые препятствия, чтобы пропикнуть в Индию; и после балтийской прогулки можно ли думать, что Англия будет содержать флот с одной только целью помешать американской цивилизации проникнуть в Сибирь единственным возможным путем — через Амур? Да разверните же карту.
И это не всё. Англия — это единственная годная для нас школа. Великий народ с маленькой армией и огромными завоеваниями отучит нас от мундиров, парадов, полиции, произвола. Страна без централизации, без бюрократии, без префектов, без жандармов, без стеснения печати, без ограничения права собраний, без революций, без реакции: полная
противоположность России и Франции. И какова роль ее! После упадка и падения материка, единственно уцелевшая, с высоко поднятой головой, спокойная, полная уверенности в себе, она глядит из-за волн на отвратительный шабаш, на макабрскую пляску смерти и полицейских комиссаров.
Да, она до сих пор еще, как говорил старый Гаунт, — «алмаз, оправленный в серебро моря». Он начал несколько терять свой блеск чистейшей воды, свое сверкание; но все так привыкли к потускневшему от веков цвету всего английского, что средневековый налет, похожий на плесень, покрывающую бутылку, говорил не только о старости, но и о силе.
Действительно, надобно было на минуту почувствовать ужаснейшее головокружение, чтобы позволить себе увлечься жалкими вершителями государственных переворотов на французский манер, дрянными подражателями крупных злодеев, чтобы нанести оскорбление самым драгоценным своим правам.
Я совсем не англоман. Я просто-напросто русский, покинувший свою родину во имя свободы. Привыкнув путешествовать, я нисколько не забочусь о градусах широты и долготы. Поскольку я не принимал никакого участия в заговорах, мне ни коим образом не угрожал закон об убийстве… английских свобод.
244
И все же… я взял бы свой печатной станок под мьшку и отправился бы в Нью-Йорк. Однако сознаюсь, что после первого чтения закона об отмене личной неприкосновенности в Англии сердце мое сжалось. Я пришел в ужас, я был ошеломлен. Только тогда я понял, что люблю Англию!
Однако, — подумал я, — неужели они сошли с ума? Неужели они не знают, за что голосуют? Как, достаточно будет двух шпионов, двух профессиональных клятвопреступников, чтобы предоставить полиции право обшаривать дом англичанина, это святилище, это «non me
tangere»91[91], эту крепость для спасения которой страна терпела игроков, банкрутов, распутниц, воров… бог знает кого еще. И вот теперь отворяют дверь с черного хода полицейским шпионам!
Присяжные оправдают… это возможно; но перерытые бумаги, семейные тайны, оскверненные рукой шпионов, и, сверх того, предварительное тюремное заключение! Этот закон, сам по себе, являлся государственным переворотом замаскированным 2 декабря, самоубийством, подлинным отцеубийством. Наказывая за намерение убить, наносили сзади удар ножом Common law.
Какие же несчастные дни предстоит нам еще узреть? И что за тягостное существование — переходить так с одних похорон на другие. Траур по Франции — словно башмаки матери Гамлета — еще не износился, когда потянуло запахом погребального ладана с другой стороны и словно послышались мрачные звуки реквиема:
«Dies irae, dies illa»92[92],
и, Вечный жид, я принялся было готовиться в путь.
Но Англия воспрянула. Она отвергла не только закон, но и заговорщиков. И не один парламент поднялся. В самых больших городах и на самых малых перекрестках дорог, на городских рынках и у домашнего очага прозвучал крик негодования, который пронесся над островом из конца в конец; и крик отвращения стал ему вторить, когда англичане увидели, как свободную землю
245
их родины усеяла усатая шпионская сволочь с физиономиями висельников, распутников континентального режима.
Возмущение было так сильно, что на улицах мальчишки преследовали всех иностранцев криком: «French spy!»93[93], сопровождая крики хрюканьем, а иногда и комками грязи. Они кричали это и мне. И как, в глубине души, благодарил я их за это!
Народ, умеющий ненавидеть политическую полицию, — свободен на веки веков. Недаром королева Елизавета называла Англию Common Wealth!94[94]
II
Революция — дело французское. Социализм — ее последнее слово и ее идеал — был выработан французскими мыслителями среди страданий французского пролетариата.
Я не хочу сказать, что пролетарии других стран страдали меньше или что мыслители других народов не обладали отчетливо выраженными представлениями об общественном возрождении. Роберт Оуэн — англичанин. Однако лишь во Франции пролетарий не только страдал, но и сознавал это и понимал, что его страдание являлось не только большим несчастьем, но и большой несправедливостью. Именно во Франции социализм из страсти, каким он был во времена Гракха Бабёфа, сделался религией с Сен-Симоном, учением с Фурье, философией с Прудоном.
Можно ли из этого с достаточным основанием заключить, что общественное возрождение, которое впервые было провозглашено во Франции, именно во Франции и осуществится? — Мы не думаем этого. Однако спешим сказать, что если в этом нет логической необходимости, это может произойти. Это зависит в первую очередь от того, каким образом Франция выйдет из нынешнего кризиса и из состояния изнеможения, в котором она теперь находится.
Быть может, она выйдет из этого положения, подобно прославленному фениксу, преображенная, помолодевшая и увлекая за собой старцев римского мира к третьему существованию; или —
246
это также возможно — не находя более сил для возрождения, она превратит свою программу в завещание, которое оставит как последнюю волю великого народа другим племенам, другим странам. Так Иерусалим завещал миру евангелие, сохранив для себя лишь вечную надежду вновь отстроить назавтра Соломонов храм!
Вопрос этот чрезвычайно важен, чрезвычайно труден. Однако сомнение само по себе есть уже великий шаг вперед, и освобождение от слепой веры в революционную будущность Франции могло бы стать подлинным началом этой будущности.
У нас на этот вопрос нет готового ответа. Мы не составляем гороскопов. Будущее изменчиво. Единственная разумная вещь, которую мы в состоянии сделать, — это уяснить, при каких условиях становится возможным общественное возрождение народа, а также и те кризисы, катастрофы, фазы,