в пять строк, т. е. так, как написал Зальцманн.
И дело доложено потому Правительствующему сенату без рукоприкладства Зальцманна! Когда же является от Зальцманнов просьба, написанная по форме и потому не могущая быть возвращенною без производства, тогда Богоявленский подает всюду и всем жалобы на принятие этой просьбы, называет ее ябедническою и требует настоятельно открытия сочинителя и переписчика этой просьбы для предания их суду за доставление Зальцманнам средств к оправданию.
II) За несколько недель до решения Сенатом дела Зальцманн, лишенный Правительствующим сенатом средств и права сделать рукоприкладство, пишет из тюрьмы к министру юстиции графу Панину письмо, в котором, ссылаясь на всем известное дружество обер-секретаря, у которого производилось его дело, с Богоявленским, умоляет министра передать дело его в производство другому обер-секретарю. Под предлогом перевода этого письма, писанного на немецком языке, губернский прокурор, мимо которого не проходит ничего, что исходит от арестанта, держит это письмо — и ордер графа Панина о передаче этого дела в производство другому обер-секретарю приходит в Сенат тогда, когда дело уже решено Сенатом!
III) Освобожденный из-под стражи Зальцманн является к обер-прокурору I отделения I департамента Правительствующего сената и просит выдать ему свидетельство на проживание — так как паспорт всякого уголовного подсудимого отбирается и находится при деле об этом подсудимом, подсудимому, если он на свободе, выдается от места, где производится его дело, свидетельство; но обер- прокурор решительно в том ему отказывает, не имея и не смея иметь к отказу никакого основания! Зальцманн обращается с требованием свидетельства на пропитание в уголовную палату, в которую пересылается между тем из Сената его дело; но и палата не выдает ему, а между тем полиция не держит и не пускает его на квартиру жены — и вот ужедвагода,как Зальцманн живет по виду, выданному ему от австрийского посольства! Но с этим видом никто не может дать ему никакой должности, ни даже принять его, Зальцманна, в услужение, и он не лишен покуда единственной возможности — нищенствования из-за угла.
Все или по крайней мере большая часть тут вышеизложенных действий судебных мест и должностных лиц составляют канцелярскую тайну, т. е. не должны быть никому известны, и разглашение их составляет уголовное преступление, влекущее за собою неминуемое наказание.
188
ИМПЕРАТОР И СТУДЕНТЫ
Спешим передать резолюцию Александра II на докладе о деле московских студентов. ««Цвиленева, Морозова и Симонова (первый — частный пристав, два вторые — квартальные надзиратели) судить военным судом, а студента Ганусевича, принимая во внимание, что он был в необходимости учинить рушение закона, оставить свободным от суда и взыскания».
С глубоким уважением печатаем мы это решение… как оно ни просто, ни естественно… но мы в нем видим новое доказательство, как далеко уже осталось за нами то несчастное время, когда полиция была во всем права!
<О ПИСЬМЕ, КРИТИКУЮЩЕМ «КОЛОКОЛ»»
На днях мы получили письмо, строго критикующее «Колокол».
Письмо это проникнуто таким теплым чувством любви к делу и желанием добра от наших изданий, что нам остается искренно поблагодарить анонимного критика и воспользоваться теми из его советов, с которыми согласна наша совесть.
Нам очень жаль, что в письме именно сказано, чтоб мы его не печатали, нам хотелось бы сообщить его нашим читателям.
Одно замечание мы позволим себе. Автор письма мог видеть с первого листа «Колокола» до последнего, как усердно мы просим всех сообщающих нам вести подвергать их прежде строгой критике. Какие же мы можем иметь средства поверки? Если и в наших листах, как во всех журналах, прокрадываются ошибки, мы готовы их поправить — но не всегда можем предупредить.
Мы в VI листе сказали, что московский обер-полицмейстер Беринг — остался, а он подал в отставку. «Le Nord», имеющий полуофициальные корреспонденции, говоря об окончании студентской истории в Москве, сообщил только об остановке частного пристава. Вслед за тем получили мы письмо в котором обращается внимание на то, что «Закревский отстоял Беринга». Дней десять спустя мы увидели, что Беринг заменен Кропоткиным. Нам остается повиниться в ошибке, поблагодарить государя и посоветовать Закревскому сделать нам такой же милый сюрприз.
190
Что касается до смешного, мы не совсем согласны с нашим критиком. Смех — одно из самых сильных орудий против всего, что отжило и еще держится бог знает на чем, важной развалиной, мешая расти свежей жизни и пугая слабых. Повторяю, что «предмет, о котором человек не может улыбнутьтся, не впадая в кощунство, не боясь угрызений совести, — фетиш, и человек подавлен им; он боится его смешать с рядовыми предметами»154[74].
Смех вовсе дело не шуточное, и им мы не поступимся. В древнем мире хохотали на Олимпе и хохотали на земле, слушая Аристофана и его комедии, хохотали до самого Лукиана. С IV столетия человечество перестало смеяться — оно все плакало, и тяжелые цепи пали на ум середь стенаний и угрызений совести. Как только лихорадка изуверства начала проходить,
люди стали опять смеяться. Написать историю смеха было бы чрезвычайно интересно. В церкви, во дворце, во фрунте, перед начальником департамента, перед частным приставом, перед немцем-управляющим никто не смеется. Крепостные слуги лишены права улыбки в присутствии помещиков. Одни ровные смеются между собой.
Если низшим позволить смеяться при высших или если они не могут удержаться от смеха, тогда прощай чинопочитание. Заставить улыбнуться над богом Аписом значит расстричь его из священного сана в простые быки. Снимите рясу с монаха, мундир с гусара, сажу с трубочиста, и они не будут страшны ни для малых, ни для больших. Смех нивелирует — а этого-то и не хотят люди, боящиеся повиснуть на своем собственном удельном весе. Аристократы всегда так думали, и жена графского дворецкого Фигаро, жалуясь в «La Mère соираЫе» на горькие следы 1789 года, говорит, что теперь все сделались — как все, comme tout le monde!
В русском характере вообще есть азиатская склонность к вычурному подобострастию, с одной стороны, и к надменному чванству — с другой. Объясните иностранцу и в особенности не немцу, что простой смертный носит рубашку, а барин сорочку, что один спит, а другой почивает, один пьет чай,
191
а другой «изволит его кушать», — все это пришло из Золотой орды и из томпаковой Германии.
И отчего это мы так обидчивы, когда дело идет о шутке, и так выносливы, когда нас бранят сверху? Это уже лет пятнадцать тому спрашивал Белинский. Перелистуйте лондонский «Пунш», посмотрите на политические карикатуры его, в которых всего меньше пощажен муж королевы, — что же делает Виктория, что делает Альберт? — глядят «Пунш» и смеются с другими. Вот лучшее доказательство, как совершеннолетна Англия. С другой стороны, посмотрите это исступление, эту тревогу, с которой преследуют каждый свисток, каждую улыбку во Франции... и подумайте о причинах.
Другой корреспондент пишет, что в истории о следствии, деланном Эльстон-Сумароковым, фамилия помещика, продавшего имение, неверно выставлена. В «Теймсе» была только фамилия Пашкова — в письмах, нами полученных, три разные фамилии, — но обстоятельства рассказаны одинаким образом, а в этом-то и сущность. Мы совершенно убеждены, что каждый из благородного сословия помещиков, мешающих государю освободить крестьян, способен так же поступить. Тем не менее мы благодарим за поправку и готовы впредь и всегда печатать всякое опровержение, основанное на фактах.
ОХАПКА ДРОВЕЦ СТАРУШКИ
Смешно и больно видеть, как в полицейском хоре, окружающем теперь уцелевшего Бонапарта, участвуют без всякой необходимости второстепенные газеты второстепенных городов и стран: «Так-таки и скажите, что Бобчинский и Добчинский в сильном негодовании против Англии».
Раз, в те счастливые времена, когда еще людей жгли за мысли, инквизиция приготовлялась во славу католической церкви зажарить великого славянина. Все было в порядке — попы и палачи, монахи и сторожа суетились, нарядные дамы хохотали вокруг на приготовленных местах. Костер уже был зажжен. Вдруг сквозь толпу продирается, торопится полоумная старушонка. «Ах, батюшки, — кричит она, — пустите меня, старую да хворую; ох, не поспею мою-то охабочку дровец бросить на костер ему, злодею, еретику, чтоб ему ни дна, ни покрышки не было! Авось, господь-бог увидит жертву моего усердия!» — «Пропустите ее, — сказал мученик, обращаясь к палачам, — разве вы не видите ее горячую веру?»
Хотя, по правде, мы не видим горячей веры, но легенду эту вспомнили, читая, с каким остервенением бельгийский журнал «Le Nord» (от 18 января) требует высылки иностранцев из Англии... требует диких полицейских мер от свободной страны. И все это в каком-то нервном, болезненном припадке. «Ум остается смущенным, — говорит он, — и воображение цепенеет при одной мысли о таком злодействе». В эти горячечные минуты всего лучше молчать, а то смущенный ум может ввести в самые забавные промахи. «Le Nord» заключает свою статью тем, что если б в Англии узнали о скопище торговцев невольниками, где-нибудь за океаном, то все филантропы и раскричались
193
бы, и потребовали бы самых деятельных мер против этих добрых людей, а против дикого сообщества извергов и злодеев, посылающих убийц, ядры, кинжалы, не берет террористических мер, по одному слову шпионов и других клевретов... и это только потому, что доказательств нет. Нужно очень доказательства в деле, где идет речь о высочайшем здравии, — по-помещичью, обоих высечь да и дело в шапке!
А каков пример о торговцах черными крепостными? Мы знали со времен перестройки Зимнего дворца, что усердие все превозмогает, до не знали, что оно превозмогает самый ум!
Мы вообще не мешаемся в полемику европейских журналов и тем больше не сказали бы ни слова об диких завываньях какой-нибудь газеты, издаваемой в Брюжже, Малине или Вервье, — но этот журнал недаром назвал себя «Севером». Его принимают в журналистике официёзным органом России.
Ненависть народов к России, которую возбудил Николай, начинает теперь проходить, зачем же ее подновлять, то защищая короля-лаццарони, то комические права Гогенцоллерна на
Невшателе, то бесплодными криками против Англии, которая с британским презрением смотрит на беснующихся.
Надобно нашим дипломатам новые прописи, новые словари! Или неужели мы при Александре II доживем до союза (о котором мы пророчили в 1854 году)155[75] двух императоров против единой свободной и сильной страны в Европе?
«Неужели вы думаете, — писал я тогда, — что они оставят в покое в 12 часах от усмиренного Парижа свободный Лондон, — Лондон — открытую гавань всем спасающимся от оргии деспотизма! — Никогда!»
Англия — страшное бельмо на глазу у всех континентальных властей; они ее не понимают, они ее ненавидят инстинктом, они ее ненавидят угрызениями собственной совести — пусть их, да нам-то, вступая в новую жизнь, зачем соваться? Тем больше, что крики эти ничего не делают. Помните, что в гербе Англии написано великое слово: