Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 13. Статьи из Колокола и другие произведения 1857-1858 годов

и мишура, Вольтер, «Наказ» и прочие драпри, покрывавшие матушку- императрицу, падают больше и больше и седая развратница является в своем дворце «вольного обращения» в истинном виде208[128]. Между «фонариком» и Эрмитажем разыгрывались сцены, достойные Шекспира, Тацита и Баркова. Двор — Россия жила тогда двором — был

275

постоянно разделен на партии, без мысли, без государственных людей во главе, без плана. У каждой партии вместо знамени — гвардейский гладиатор, которого седые министры, сенаторы и полководцы толкают в опозоренную постель, прикрытую порфирой Мономаха. Потемкин, Орловы, Панин — каждый имеет запас кандидатов, за ними посылают, в случае надобности, курьеров в действующую армию. Особая статс-дама испытывает их. Удостоенного водворяют во дворце (в комнатах предшественника, которому дают отступной тысяч пять крестьян в крепость) покрывают брильянтами (пуговицы Ланского стоили 80000 серебр<ом», звездами, лентами — и сама императрица везет его показывать в оперу; публика, предупрежденная, ломится в театр и тридорого плотит, чтоб посмотреть нового наложника. Потемкин, этот незабавный blasé209[129], избалованный степной барич на содержании, из которого, к стыду России, сделали великого человека стихами Державина, раболепием дворцовой черни и, наконец, семинарской прозой Надеждина, — Потемкин не любит шутить; что касается до фаворитов, он позволяет Екатерине брать подставных сколько душе угодно, но только из его клевретов. Старуха в отчаянии, не слушается — и Потемкин грубит с ней, бранится. Le balâfré210[130], угрюмо живущий в дальнем имении, услышал это — и снова является перед женщиной, которую посадил на престол. «Помогите мне», — говорит ему императрица, рыдая. «Я готов», — отвечает граф Алексей Григорьевич. Готов — значит на его языке: готов задушить Потемкина, если в<ашему> в<еличеству> угодно, — так, как задушил вашего мужа, так, как сбыл с рук княжну Тараканову. Но нервы венчанной куртизаны ослабли, она шепчет старому сообщнику: «Помиритесь с ним, смягчите его». С сожалением смотрит на нее Чесменский, пожимает плечами и идет прочь… «Non, vois n’êtes plus ma Lisette!..» и оставляет уголовный дворец, в котором, сверх плачущей императрицы, бродит князь Григорий Орлов — сошедший с ума. С воплем и дикими речами ходит он из угла в угол по кабинету Екатерины. Она не велит его останавливать — она с оцепенением и ужасом ходит за ним, слушает его бред, с ужасом видит в его безумии угрызения совести, кару за совершенное ими вместе преступление и, задавленная темными мыслями, «не может больше заниматься делами весь день» — и только успокоивается ночью в объятиях нового лейб-гвардейского гладиатора.

Вот мир, о котором наши деды и отцы поминали с умилением, — мир, в котором жил Щербатов, — всякому честному человеку должна была древняя Русь показаться чистой и доблестной в сравнении с этим бесстыдным развратом, с этим переходом Руси допетровской в новую Русь — через публичный дом. Современнику трудно было отделиться от всего и широким взглядом историка обнять это время; стоять возле вообще мешает хорошо видеть, гармония целого пропадает, многое загорожено случайно близким — мелкое кажется громадным.

Мог ли думать князь Щербатов, когда он писал свой строгий разбор дворцового разврата, что в одно мгновение все сразу переменится? — Часы пробили двенадцать, и вместо нелепости жирной масленицы — настает противуположная нелепость сурового поста. Дворец превращается в смирительный дом, везде дребезжит барабан, везде бьют палкой, бьют кнутом, тройки летят в Сибирь, император марширует, учит эспонтоном, все безумно, бесчеловечно, неблагородно; народ по-прежнему оттерт, смят, ограблен, дикое своеволие наверху, il п’у a de grand chez moi que celui a qui je parle et pendant que je lui parle — рабство, дисциплина, молчание, рунд и высочайше приказы.

И в то же время Суворов на Альпах, под Требией и Нови, завязывает ту борьбу, которая привела всю континенталъную Европу в Кремль, а нашу армию в Париж.

Вот это-то и отделяет так резко петровскую эпоху от московской, что в ней — какие бы обстоятельства ни были — чувствуется движение, чуется возбужденная мощь; можно выбиться из сил, можно погибнуть в ней, но нет того удушья, бесцветного, безвыходного, утягивающего без вести какими-то немыми стихиями и страданье, и счастье, и лица, и поколенья… и всю допетровскую Русь.

277

Петербургская Россия не имеет той безнадежной оседлости; она, очевидно, не есть достигнутое состояние, а достижение чего-то, это репные зубы, которые должны выпасть; она носит во всех начинаниях характер переходного, временного; империя стропил — столько же, сколько фасад, она не в самом деле, не «взаправду», как говорят дети. Это глиняная форма, которая была, может, необходима, чтоб остановить, собрать славянскую распущенность, — но которая сделала свое дело; это хирургическая повязка, которую надобно снять, как только органы будут поздоровее: она уже порвалась в десяти местах, и по тем мышцам, которые видны, можно судить о том, насколько мы выросли и окрепли.

Нашему нетерпению мало (и самое это нетерпение свидетельствует о том же внутренном движении), — у нас самих десять раз опускались руки, и мы останавливались, исполненные ужаса и печали, перед уродливым, капризным сфинксом русского развития.

Все это понятно, но лишь бы люди не шли вспять, как князь Щербатов, и не предавались бы полному отчаянию, как А. Радищев.

Медленно идет наше развитие — срывается с дороги; проводники плохи, давят народ — топчут нивы, — а как приостановишься, оботрешь пот с лица, а иной раз и слезы, да посмотришь назад, — а пути-то сделано много!

Кто из нас смел думать пять лет тому назад, что твердыня крепостного права, поддерживаемая розгой внутри и штыками снаружи, — покачнется?

И кто же скажет, что вслед за нею не рухнет и табель о рангах, и потаенный суд, и произвол министров, и управление основанное на телесных наказаниях и боящееся гласности?

Что по дороге будут не только времена устали, но безумной реакции — в этом нет сомнения, для этого достаточно знать главных актеров. Да ведь исторический путь и не есть прогулка по Невскому!

Путней, 25 мая 1858.

278

<ПРЕДИСЛОВИЕ К «ПУТЕШЕСТВИЮ ИЗ С.-ПЕТЕРБУРГА В MОСКВУ» А РАДИЩЕВА>

В VII томе сочинений А. Пушкина помещена его статья о А. Радищеве. Статья, не делающая особенной чести поэту. Он или перехитрил ее из цензурных видов, или в самом деле так думал — и тогда лучше было бы ее не печатать. Из нее берем мы некоторые подробности об авторе «Путешествия из Петербурга в Москву».

Александр Радищев родился около 1750. Он обучался сперва в пажеском корпусе, потом в Лейпцигском университете. Его друг Ушаков, служивший секретарем при тайном советнике Теплове, оставил службу и отправился в Лейпциг вместе с молодыми людьми, посыланными Екатериной II — для окончания своего образования. «Гримм, странствующий агент французской философии, в Лейпциге — застал русских студентов за книгою „О разуме» и

привез Гельвецию известие, лестное для его тщеславия и радостное для всей братии». Ушаков, имевший большое влияние на Радищева, умер на 21 году. Осужденный врачом на смерть, он равнодушно услышал свой приговор; вскоре муки его сделались нестерпимы, и он потребовал яду от одного из своих товарищей, А. М. Кутузова. Радищев тому воспротивился, но с тех пор самоубийство сделалось одним из любимых предметом его размышлений.

«Возвратясь в Петербург, Радищев вступил в службу, не переставаяхш^п], между тем, заниматься словесностью. Он женился. Состояние его было для него достаточно, граф Воронцов ему покровительствовал, государыня его знала лично и определила

279

его в собственную канцелярию. Следуя обыкновенному ходу вещей, Радищев должен был достигнуть одной из первых степеней государственных. Но судьба готовила ему иное.

Радищев был мартинист — поклонник возникавшей революции и философии энциклопедистов. Энергический и смелый — он один поднял голос протеста и середь лести и раболепия, которыми окружали богоподобную Фелицу, — «спокойно пустил в продажу» свое «Путешествие из Петербурга в Москву», напечатав его тайно в своей типографии, говорит Пушкин211[131].

Книга Радищева дошла до государыни, Екатерина сильно была поражена. «Он мартинист, — говорила она Храповицкому. — Он хуже Пугачева: он хвалит

Франклина»212[132]. Пушкин находит это замечание глубоко знаменательным — нам оно кажется чрезвычайно глупым. Радищева отдали под суд, потом сослали. Сенат осудил его на смерть (по какому закону — не знаем). Екатерина велела преступника лишить чинов и дворянства и в оковах сослать в Сибирь.

До воцарения Павла Радищев жил в Илимске. Павел возвратил его из ссылки, император Александр I определил Радищева в комиссию составления законов и приказал ему «изложить свое мнение касательно некоторых гражданских постановлений». Радищев, «увлеченный предметом, некогда близким к его умозрительным занятиям, вспомнил старину и в проекте, представленном начальству, предался прежним мечтаниям. Граф З.213[133] удивился молодости его седин и сказал ему с дружеским упреком: „Эх, Александр Николаевич, охота тебе пустословить

по-прежнему! или мало тебе Сибири?» — Пришедши домой, огорченный Радищев вспомнил о друге своей молодости и отравился»!

Не ужасно ли все это!

Как же может память этого страдальца не быть близка нашему сердцу!

281

СЛОВОБОЯЗНЬ

«Кёльнская газета» объявляет на днях о новом запрещении «Колокола» в Пруссии. В Саксонии все наши периодические издания запрещены. В Неаполе секретарь посольства стращает214[134] книгопродавцев; commis voyageur’bi Третьего отделения в генерал- адъютантских мундирах, статские советники, воображающие себя тайными, обтекают всю падшую часть Европы, шныряют по лавкам, открывают, доносят, употребляют немецких министров вроде полицейских сыщиков и трюфельных ищеек и немецких князьков вроде бульдогов на «Полярную звезду» и «Колокол». Зачем все это? Откуда эта невежественная нетерпимость? Жаль, если это идет от государя: это так недостойно его; жаль, если это от министра Горчакова: нам говорили, что он благонамеренный человек, и мы готовы были верить!

Или все это шалят «вторые места», добровольные ревнители и николаевские жандармы, оставленные теперь без занятий?

Неужели всякой власти, даже той, которая хочет добра, написано на роду не уметь иначе слушать истину, как обвернутую в фразы битого раболепия, как подслащенную пошлой лестию? Язык свободного человека режет ухо, размягченное риторикой византийских евнухов в гвардейском мундире, старых ключников и дворецких покойного барина…

Как все это старо! Подобные вещи наверное говорились Тарквиниям в Риме, Кадму в Афинах, самому Мельхиседеку (если спросить равви Авраамия Сергиевича) — и все-таки лесть слушается, и все-таки ласка куртизаны принимается за чистые деньги.

С 1 января нынешнего года «Колокол» поставил своим знаменем «освобождение крестьян!» Только этим вопросом и занимался… по дороге приходилось иной раз хлестнуть — как кучера здесь хлещут засаленных мальчишек, которые вешаются на рессоры — наших баловней, наших gamins и gamines215[135]: Закревского, Панина, Марию Бредау, Сечинского, Мину Ивановну; но, во-первых, зачем же они вешаются за рессоры а потом неужели Александр II и Горчаков II, III отделение и IV министра — эти quatre mendiants немецких двориков — все это ополчилось за семейные добродетели Мины

Скачать:TXTPDF

Полное собрание сочинений. Том 13. Статьи из Колокола и другие произведения 1857-1858 годов Герцен читать, Полное собрание сочинений. Том 13. Статьи из Колокола и другие произведения 1857-1858 годов Герцен читать бесплатно, Полное собрание сочинений. Том 13. Статьи из Колокола и другие произведения 1857-1858 годов Герцен читать онлайн