в России, несмотря на улучшение ценсуры понятыми от каждого министерства, ценсурными комитетами общественного спасения, рядом нелепых циркуляров отсталых министров, тупых ректоров и николаевских воспоминаний.
«Сборник» наш будет ограничиваться прошлым веком и нынешним, предоставляя допетровскую Русь ее истинным собственникам — славянофилам и их ученым соперникам. К тому же в воспоминаниях о Руси Киевской и Московской коса самого ценсора Елагина не нашла бы ни травинки.
В первой книжке читатели найдут документы, принадлежащие к четырем последним царствованиям. Из времени Павла I помещен единственный интересный эпизод его царствования — рассказ о его смерти, написанный современником.
Екатерининская эпоха в этой книжке является заступивши одной ногой в гроб; письмо императрицы к Салтыкову важно потому, что бросает свет на семейную жизнь императорской фамилии. Екатерина с отвращением пишет о бесчестном и развратном поведении Константина Павловича. «Шведы, — говорит она, — без соблазна, содрогания и омерзения не могли видеть, что он делал». Длинная, чопорная и скучная предика Марии Феодоровны тому же Дон-Жуану Зимнего дворца подтверждает мнение Екатерины.
77
Александровская и николаевская эпоха, совсем напротив, отражаются в первой книжке «Сборника» во всей своей противоположности и притом чрезвычайно характеристично.
Александр был мечтатель и скептик, он желал много, доброго, но не имел ни сил, ни людей. Людям он не верил. Смолоду окруженный перезрелой и растленной екатерининской сералью, управлявшей государством, постоянно в соприкосновении с людьми, «которых он не хотел бы иметь лакеями», как он писал к графу Кочубею, — откуда ему было взять эту
веру.
Штейнгель35[35] рассказывает в своем письме, как Энгельгардт однажды, видя восхищение Александра войском, заметил ему, что теперь «пора бы приняться за устройство гражданской
части». Государь взял его за руку и, пожав крепко, со слезами на глазах сказал: «Я это очень чувствую, но ты видишь — кем я возьмусь».
Утомившись от поражений, уставши от побед и чувствуя, «что некем взять», Александр поступил так, как вообще у нас поступают непрактические помещики. Побился, побился с крестьянами да и свалил бремя на управляющего: секи, мол, да собирай оброк, а я буду Штилингову «Победную трубу» читать. По несчастию, судьба подвернула нашему помещику желчного гатчинского каптенармуса. Аракчеев продолжал павловскую традицию и предупредил Николая как его предтеча. Он доказал старую истину, что добрые желания царей, если они не переводят их в добрые законы, ничего не значат. Но при всем этом Александр был только отрицательно дурен. Его сердцу, его пониманию верили, мощный поток середины екатерининского царствования еще влек события и людей в своем направлении, раскаты грома Французской революции, недавно прервавшие барский сон, еще бродили в умах. Ответом на эту возбужденность мысли и на внутренно доброе желание Александра являются несколько человек и, между прочим, величавый старец, муж редкой правоты и высокой честности. Голос этого римского сенатора, так странно попавшегося в сенат на Исаакиевской площади, раздается во всех важных делах… то обращаясь к царю, то к его советникам, то к жалкому сенату.
78
Мужественная речь Мордвинова, его тяжелые, взятые с латинского обороты поражают сходством с государственными мудрецами древнего мира, и в то же время так и чувствуешь, что его нам недостает именно теперь. Когда он говорит: «Минута, в которую осмеливаюсь призывать В. и. в. обратить все внимание на пользу Вашего народа, коего Вы отец, есть, может быть, последняя для предупреждения ужасного, но неизбежного бедствия, грозящего отечеству как в лице повелителя его, так равно и последнему подданному. Уже не время, государь, предпочитать непредведение, скрывающее от нас представляющиеся несчастия, — той мудрости, которая ищет их предупредить, не время закрывать завесою будущее и быть довольным тем, что на минуту останавливаем совершение нашей судьбы; обратите взоры Ваши на то, что происходит во внутренности Ваших владений, в столицах Ваших, даже около собственной Вашей особы, горестными опытами удостоверитесь, что одна измена может скрывать бездну, зияющую пред Вами, и что только соединенные усилия мудрости и осторожности, любви к отечеству и усердия могут исторгнуть Россию из бездны, в которую надменность, невежество, заговоры и вообще развращение нравов ее повергли».
Или:
«При вступлении В. и в. на престол блистательная будущность представлялась в глазах нации; торжественное обещание управлять по духу и сердцу августейшей Вашей бабки обратили на Вас всех взоры, исполненные надеждами, и соделали Вас предметом всеобщей любви.
И кто мог без восторга взирать на юного монарха, врага роскоши и суетного тщеславия, начинающего тем, что отдал себя первого под караул священных законов, возобновляющего
и умножающего древние преимущества сената, подтверждающего права дворянства, окружающего себя выполнителями, которые приобрели общее уважение, идущего надежными шагами и с такими опорами по пути, который ведет к истинному величию! Уничтожение тайной экспедиции, намерение преобразовать гражданское уложение, беспристрастие в выборе правителей губерний, подтверждение терпимости в вере, строгая экономия во всех излишних издержках, неограниченна
79
щедрость во всем том, что истинно полезно, прибавка жалованья офицерам, раздача призов защитникам отечества, построение городов, портов и каналов, улучшение всех человеколюбивых заведений, одобрение наук, торговли, промыслов, искусств, великодушный покров всем утесненным, прибегающим к Вашему правосудию. Вот, государь! права Ваши, коими Вы снискали любовь подданных в первые годы Вашего царствования…» И после этих слов он заключает: «…Государь, вот ужасное изображение критического нашего положения, государство достигло почти до верху возможного несчастия, но средства к исправлению всего еще в Ваших руках — сблизьтесь с Вашим народом!» ‘
Александр умер. На Исаакиевской площади стояло каре, охраняя зарождавшуюся будущность России. Все носящее эполеты было на площади с той или другой стороны; один желтый, исхудалый старичишка, трепещущий от ужаса и замаранный свежей кровью засеченных Клейнмихелем и Жеребцовым, прятался потерянный в зале Государственного совета; этот подлый трус был — Аракчеев. «На него жаль36[36] было смотреть: ни одна душа не останавливалась промолвить с ним слово», — говорит статс-секретарь Марченко. — «Увидав меня, Аракчеев спросил: „Что, батюшка, есть ли утешительные вести?” Я ему сказал, что число строптивых увеличивается и пр. Аракчеев с ужасом отошел от меня, услыхав в первый раз о ране, нанесенной Милорадовичу — о которой знал весь город».
Наконец Николай Павлович, по словам Корфа, победителем взошел на лестницу Дворца, и императрица встретила его за нового человека. Он сел прочно на свой трон и еще прочнее посадил в казематы своих врагов.
Из этих-то каземат один из колодников пишет ему письмо. Письмо барона Шт ейнгеля — очень замечательно как анахронизм. Штейнгель вообразил, что такого человека, как
80
Николай, можно урезонить, можно навести на уступки, на доброту сердца, хоть на пониманье. Письмо это, подписанное 12 января 1826 года, явным образом принадлежит александровской эпохе и оттого так не идет по адресу.
Государственная литература николаевская сложилась не скоро, для растления мысли, языка целого поколения потребно было много времени, много ссылок, много Клейнмихелей.
Точный исход этой литературы можно считать с речи самого Николая, произнесенной в Варшаве, это в своем роде оконченное произведение. Начать с того, что людям, которые не могут отвечать, сказать, что они лгут, и кончить тем, что пригрозить уничтожением целого города, если они начнут говорить, — это chef-d’oeuvre, напоминающий другие возрасты человечества: Батыя, Чингисхана, китайские прокламации во время последнего восстания. Оригинального, особенно принадлежащего Николаю, тут одно: на востоке и юге, во времена библейских войн и народных переселений, тигриное красноречие это употреблялось вождями, упоенными победой, полководцами, привыкнувшими лить кровь реками и подвергать свою жизнь мечу, — у них чувства грубеют, в их диком исступлении отзывается перенесенная опасность, раны, труд… а Николай был по преимуществу штатский военный. После защиты Зимнего дворца, о которой он написал сам в своем формуляре, нигде не умел командовать ни одной дивизией. В турецкую кампанию Дибич не хотел принять начальства, а Витгенштейн не хотел его продолжать, потому что Николай и Михаил Павлович были налицо и, не имея никакого понятия о войне, мешали. Итак, у Николая кровавое красноречие это не было искаженной натурой, дурной привычкой кондотьера — а врожденное свойство дурного сердца, его истинная натура.
Ну и посмотрите в нашем «Сборнике» на отражение, на подражателя, на шаржу.
Холоп его Бибиков прощается речью с киевским дворянством; это Цицерон николаевской эпохи, каждое слово — палка, сосновая, сухая, сучковатая палка! Нахальство, кровь в глазах, желчь в крови, безопасная злоба, дерзость без границ, раболепие без стыда… все, что мы ненавидим в офицере и писаре, возведенное в генерал-адъютантскую степень. Как же
81
было не сделать министром этого заплечного генерал-губернатора!
Людей пробы такой разве теперь только остается Муравьев, заливающий a Ы Biron холодной водой мужиков вместе с недоимкой.
Бибиков публично сказал студентам в Киевском университете: «У меня держите ухо востро, делайте что хотите, пейте, гуляйте, ходите в публичные дома, мне дела нет. Но если вы осмелитесь хулить правительство да заниматься политическими бреднями, прошу не пенять».
Волнами грязь, густая, вонючая — Николай нашел свою клоаку.
Жандармский полковник не вынес этого, написал в Петербург. От Орлова запрос по высочайшему повелению — правда ли? (Точно в «Колоколе») — «Правда», — отвечает клоака и объясняет свое нравственно-правительственное употребление публичных домов с педагогической целью. Николай прочел — и написал: «Совершенно согласен». Всякое слово ослабит это высочайшее сочувствие. История этого не забудет, Мария Бредау может внести эту резолюцию в свой альбом «вольного обращения».
Между письмом Штейнгеля, доверчивым и добрым, и бранью николаевского дворецкого мы поместили кроткий, духовный плод из вертограда, насажденного благочестивейшей десницей православного императора Николая Павловича: смиренный донос
воссоединенного, но неуспокоившегося Иосифа, архиепископа виленского, просящего о повшехном гонении коронных чиновников, косно пребывающих в лживом живоначальной истины — по западному лжетолку — понимании… Симашка известный злодей, удивляться нечего.
Но что дает особенный рельеф делу — это то, что московский митрополит Филарет вдруг, ни к селу ни к городу, испугавшись страшной мысли, что каким-нибудь злочудом западный лжецеркви император Александр II не знает этого доноса, — еще раз его донес!
Вот что значило тридцать лет святительства при Николае. В царствование Александра I Филарет писал кудрявые, масонско-мистические проповеди, был каким-то якобинцем в богословии,
82
так что его катехизис был запрещен синодом; а через тридцать лет николаевского царствования он восхотел суетно совместить белый клобук с жандармским аксельбантом и стал писать уже не толкование на книгу бытия, которую никак не растолкуешь, а доносы под диктант воссоединенного Симашки. Как будто Филарет у себя на Патриарших Прудах или в Вифании и не знал, как благокротко воссоединяли униат з е м с к и м и в а и я м и и заушениями!
Я думаю, право, и Варавва и разбойник с левой стороны лучше этих пастухов как неотстававшего, так и воссоединенного стада.
Чтоб не оставить читателей под подавляющим впечатлением попа — ренегата, губернатора-палача, митрополита,