в неизлечимой английской и французы в хронической военной постоянно спрашивают то же самое — проходу нет; я обхожу переулками Режент- стрит; на них можно задохнуться и заразиться, да никто не спрашивает.
— Отчего же не спрашивать? Этот вопрос теперь так естественно приходит каждому в голову.
— Мало чего нет. А я и вопроса-то вовсе не понимаю… отчего же это быть против Австрии значит быть против Англии? Разве союзы делаются по азбучному порядку?.. Тогда придется прибавить Абиссинию, Аркадию и Аравию.
— А ведь обещались не острить.
— Извините, поверьте, я буду невероятно туп, но рассудите сами. В мире нет ничего противоположнее Англии и Австрии. Страна ультрапротестантская с одной стороны; страна красного католицизма с другой. В Австрии одна военно-судная расправа и закон — раб произвола; в Англии все люди, не исключая королевы, рабы закона. Тут вся сила, все могущество — в торговле, в богатстве, в кораблях; там — в фальшивых ассигнациях, штыках и пехоте. В Англии запрещают жестоко обращаться с кошками и собаками; в Австрии дерут розгами женщин и платят 20 цванцигеров дамам, которые принимают на себя государственную обязанность сечь их.
— Да ведь вам никто не говорит, что Англия сочувствует Австрии, она, оберегая свои собственные интересы, хочет ее поддерживать.
— Ненавидя ее?
— Может быть, но для сохранения равновесия…
— Ученый друг мой, придите в мои объятия. На самом этом основании я желаю победы французскому войску, — Англия готова зарезать Италию и на век еще отбросить в варварство весь юг Европы, поддерживая ненавистный ей порядок — для сохранения мнимого равновесия; я желаю победы противуположному стану — для разрушения слишком действительного самовластья
110
в Европе. Тут вся разница в том, что я желаю дела, а Англия вздора… Если только Англия этого желает?
— В этом нет сомнения, читали вы сегодня leading article 49[49] в «Теймсе»?
— Я знаю очень хорошо, что думают «Теймс», банкиры, менялы, биржевые клерки и другие патриоты. Но так ли думает Англия — не знаю. Большая часть ее совсем не заявила своего голоса. Подождемте осуждать до суда. Помните Conspiracy bill и Бернаров процесс. Пальмерстон и Дерби, Кларендон и Дизраели, ни в чем не согласные, были братски душа в душу согласны в желании прислужить соседнему барину и повесить Бернара; все было сделано для этого — Наполеон прислал обоз свидетелей, женщин, детей, преклонных старцев, свинченных и развинченных гранат, легион шпионов с всевозможнейшими усами, от красно-алзасских до смоль-пиренейских, с тяжелыми золотыми цепочками и поддельными брильянтовыми булавками. 300 000 фунтов стерл. стоил этот процесс; за эту сумму как, кажется, не повесить всякого человека, — а небогатый портной из Сити, от имени двенадцати плебеев, положил свое veto — и Кембель, в шубе и оперном парике, и Фицрой — Келли…
— Я хотел сказать — и Фицрой-Келли, без шубы в парике, — согласитесь, что это было бы очень глупо.
— Да, не особенно умно.
— Очень рад, что успел угодить. Однако же прощайте, а то опять скажешь что — нибудь…
— Что же заключение — стало, вы думаете?..
— Подождемте же, что скажет портной из Сити!
МИР
(Вторая статья о войне)
Как-то в 1851 году, будучи на несколько дней в Париже, я рано утром сидел и читал «Le Spectre rouge» Ромье. Брошюра эта, нынче забытая и занесенная разными слоями политических памфлетов и реакционных брошюр, сделала некоторый шум при
111
своем появлении. Ее хвалили немногие, ее ругали почти все, — ее portëe50[50] не поняли ни те, ни другие. Я ее читал с каким-то нервным раздражением, удивляясь преступной откровенности, бесстыдству выражений и дерзости тех истин, которые высказывались в ней с наивным цинизмом. Кто-то постучался в дверь.
— Взойдите, — сказал я, почти с досадой. Но взошел человек, которого я искренно уважал, и я с радостью протянул ему руку.
— Вы меня застаете, — сказал я, — под магнетическим влиянием ядовитой книги; я часа полтора испытываю удовольствие американских птиц, когда они находятся под чарами гремучей змеи.
— И эта змея? — спросил Мишле.
— Ромье.
— Ромье? — повторил Мишле с удивлением.
— Вы верно читали его «Красный-призрак»?
— И да, и нет… я имел эту книжонку в руках, взглянул» там-сям — вы знаете очень хорошо, кто такой и что такое Ромье, его статьи о цезаризме, его брошюра, как тысячи других, принадлежат к массе печатной грязи, которую сегодня пишут по заказу, а завтра, по прошествии надобности, сметают в канаву.
— Я вижу, что вы ее не читали. Мне кажется, что этот памфлет имеет гораздо большее значение.
— Главную мысль его я знаю очень хорошо — что же в ней нового?
— Как что нового? Да кто же смел с. таким цинизмом распоряжаться будущностью Франции — разве один Доноэо Кортес? Книжка Ромье — грозное пророчество.
— Хорош Исайя, нечего сказать.
— Что делать — бог иногда не брезгает и ослицами. Вы лучше подумайте, какова эпоха, в которой Фальстафы становятся пророками и проповедуют, вместо Синайской горы и острова Патмоса, у Провансальских братьев и в rue Joubert.
Мишле я не убедил, брошюра забыта, старый гуляка Ромье умер — а предсказания его сбылись до последнего слова.
112
Лет через семь, в другой стране, не гуляка, не пустой шут, а человек науки и мысли — показал своему отечеству вместо красного призрака китайскую куклу, кивающую пальцем и головою с правильностью часов и с их безмозглостью, — куклу без личности, без особности, без отчета в движениях, — и заметил, что со всеми железными дорогами и телеграфами, свободой книгопечатания и религиозной неволей — Англия идет в Китай51[51].
И его книга прошла, не насторожив никого, не поднявши даже пыли за собой, только литературные сторожа, в двух-трех журналах, приподняли голову, пробормотали какой-то вздор со сна об книжке Милля, и она канула в воду, как «Красный призрак».
«Насильно спасать людей нельзя!» — заметил взбешенный маршал Бюжо, когда Людвиг- Филипп не позволил ему то, что законодательное собрание не только позволило Каваньяку, но вменило ему в обязанность — бомбардировать предместие св. Антония.
При воем этом нельзя сердиться на западного человека за его упорное непониманье. Ветхие стены общественного здания — свои ему, родные, наследственные, его всё, — в них кровная связь, память усилий, страданий, казней, память побед; оно узко, давит, понагнулось, но ему жаль ломать.
Наши добровольные, нареченные западники гораздо менее понятны для меня. Их жизнь не связана с падающей храминой, им не будет, лучше, если она поддержится контрфорсами, им не будет хуже, если она совсем развалится. У них только архитектурные чертежи и картонные модели. Иной раз кажется, что они прикидываются ограниченными для того, чтоб выдать себя за принадлежащих к столбовой европейской семье.
Так или иначе, но нам периодически приходится повторять одно и то же и делать те же анатомико-патологические объяснения; по счастию, они делаются все легче и легче — трупа больше!
В печальное время горячечной трусости Цезаря, после трагического героизма Орсини, когда необузданное раболепие
113
Франции выступало из берегов и Пальмерстон посягал на краеугольные основы английской свободы , мы говорили, глядя на новые расселины ветхого здания, еще больше осунувшегося и покачнувшегося: «Мир сделал еще шаг вперед, старые к могиле, юные к возмужалости». Умники наши кричали о необузданности речи, о пессимизме; а между тем и на этот раз все подтвердилось, кроме одного: юные не возмужали .
«Наполеон III, — писали мы тогда, — представитель смерти. Бонапарты, как Цезари, не причина, но последствие, признак. Это туберкулы на легких отходящего Рима. Это болезнь старости, это сила судорог, безумная энергия горячки.
Бонапартизм идет рука в руку с смертью. Его слава — кровавая, она вся из трупов. В нем нет силы зиждительной, нет производительной деятельности; он — совершенно бесплоден, все созданное им — обман, мечта: кажется, будто что — то есть, а в сущности нет ничего — все это призраки, тени… империи, королевства, династии, герцоги, принцы, маршалы, границы, союзы… подождите четверть часа — все исчезло, все это не в самом деле. Действительность его — это Испания, утучненная трупами французов, это египетские пески, усыпанные французскими костями, это снега России, обагренные французскою кровью.
Бонапартизм, как бред, не имеет ни цели, ни основания; это постоянное противуречие и маскарад. Когда он поет, он поет бессмыслицу: Partant pour la Syrie!
Чего хотел Наполеон? На вопросы наивного Лас-Каза он никогда не мог дать основательного ответа. Зачем было предпринимать египетскую кампанию? Восток — это прекрасный пьедестал, великолепный фон картины. Жестокая Испанская война — потому что Империя — венчанная революция, освобождение народов.
Les nations reines par nos conquêtes, Ceignaient de fleurs le front de nos soldats.52/52]
Люди, силящиеся разумно объяснить оргии убийства, которые составили славу Франции во время Империи, не находят
ничего лучшего сказать, как то, что Наполеон вел войну, чтобы занять умы во Франции. Слыхали ли вы что-нибудь более цинически-безнравственное, что-нибудь более уродливое, как это объяснение? Убивать людей с целью развлечь других, уничтожать поколения для того, чтобы у тех, которые останутся, заменить идеи общественного прогресса каким-то бредом кровавой славы, апотеозой убийства и бесконечной любовью к ордену Почетного легиона?
Да, это деспотизм конца, он только разрушает, убивая вместе и революцию и традицию: революцию церковью, а церковь революцией; убивая, наконец, suffrage universel53[53] самим избранником. Он все убивает. Он чуть не погубил Англию своим прикосновением: нет здоровья, которое бы вынесло каплю гнилой крови».
Но если ему не удалось погубить Англию дружбой, то Италию он погубил помощью, утопил ее в французской крови, пролитой за нее.
Неужели и тут кто-нибудь еще не узнает тлетворный характер смерти, от дыхания которой гибнет виноватое и невинное, враждебное и дружеское, — лишь бы оно попалось на дороге. Неужели ученые друзья наши не замечают, что все пало, все понизилось — победитель и побежденный, Наполеон, его противник, его союзник, Кавур и Гарибальди, Кошут и Жеромов сын. Это та разрушающая сила, которая бьет все живые всходы, обращая их в неорганические кучи, — и называется смертью.
Из затворяющихся дверей Янусова храма бредут какие-то печальные калеки, состаревшиеся с бритой головой, исхудалые, не вылечившиеся, а только неумершие. Никого узнать нельзя, ни даже папу — титулярного президента Италии.
Нас обвиняют в пессимизме. Помилуйте, если нас в чем -нибудь можно обвинить, так это в оптимизме.
При начале войны нам казалось, что Наполеон хочет, исполняя программу Ромье, революционный вопрос понизить в вопрос народностей и распустить его в нем. Мы думали, что он выгонит австрийцев из Италии и задавит ее потом своим деспотическим покровительством. Такой удар — чего нет другого — окончивал
115
чужеядную Австрийскую империю, призывал