Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 14. Статьи из Колокола и другие произведения 1859-1860 годов

мы, чувствуя присутствие силы в мышцах, должны были сосредоточить внутри мозга и груди всю работу — и мысль наша сделалась дерзка и неустрашима. Мы уже ненавидели все петербургское, когда fiasco Европы, после 1848, довершило воспитание; мы на нее взглянули с той же беспощадностью. И тогда только поняли вполне, что за безобразное государство Российская империя и что за счастье, что оно такое безобразное государство!

Не думайте, чтоб это была игра слов.

Я сейчас объясню вам мою мысль. Россия не дошла еще до такого гражданского русла, которое бы ей соответствовало, в котором было бы достаточно простору для обнаруживания всех или большего числа внутренних сил своих, т. е. она не дошла до такой органической формы государственной, как, например, Англия или Швейцария. У России и в прошедшем никогда не «было такого быта, разве при киевском прорезывании зубов. Эта неспетость, уродливое кое — как учреждений, вместе с праздностью сил и дурным употреблением их избытка или ленивым усыплением их, доказывает незрелость русского народа. Долгая незрелость не всегда право на зрелость, и потому надобно определить, что такое русский государственный быт, — есть ли это

46

смирительный дом для юродивого старика или воспитательный приют для отроческого возраста. Мы не верим ни призванию народов, ни их предопределению, мы думаем, что судьбы народов и государств могут по дороге меняться, как судьба всякого человека, но мы вправе, основываясь на настоящих элементах, по теории вероятностей делать заключения о будущем.

Я сказал17[17], что русская история до Петра представляет государственную эмбриогению темного, бессознательного пластицизма, оседания, роста, идущего до встречи с монголами. Естественный рост прерывается, и вместе с тем идея государства становится сознательною в московском единстве, стягивающем части для отпора. Но свергая иго ордынцев, Москва многое переняла у них. Царь московский какой-то византийский хан. Тяжкое, неповоротливое московское правительство могло набить дубовый обруч, сдерживающий части, пока сыщется железный, но не больше; оно имело поползновения выйти из оцепенения, но члены подгибались под тучным телом. Так шло до петровского переворота. Отбрасывая, насколько возможно было, все славянское, все византийское, Петр I сохранил татарский кнут и нагайку; ими он загонял оторванный от народа слой к западному образованию. Огромные средства бюрократического и военного устройства, взятые из Германии, соединенные с восточным отрицанием всех прав человеческой личности, дали в руки правительству чудовищную, неслыханную силу на создание и разрушение. Петр I — самый полный тип эпохи, им призванной к жизни, гений-палач, для которого государство было все, а человек ничего; он начал нашу каторжную работу истории, продолжающуюся полтора века и достигнувшую колоссальных результатов.

Безобразнейшее правительство в мире, иностранное по духу сплотило из дряблого московского государства кованую империю от Балтики до Тихого океана, империю чисто русскую, гораздо больше русскую, чем правительство.

Императорская диктатура с Екатерины II стремится сделаться консервативным самодержавием и не может, Ее постоянно преследует какое-то беспокойство, какое-то желание перемен

47

оно чувствует, что у него под руками огромные формы без содержания, что оно не нашло истинного слова, на котором бы оно легло опочить, как некогда Бурбоны и Габсбургский дом. И вот почему рядом за заплесневшим от застоя австрийским правительством Петербург постоянно ломает, передвигает и сам мешает покою. «Покой в России только внизу, только в крестьянской Руси.

Ни ее молчаливая страдательность, ни барабанный бой и скрып перьев, треск и шум правительства не могли удовлетворять.

И вот мало-помалу развивалась третья сила, которой у вас совсем не знают, — наша оппозиционная литература.

Русская литература была в последнее время постоянно или пошлая или оппозиционная, рабская лесть или беспощадная критика, ни на чем не останавливающаяся.

Не ошибитесь, я слово оппозиционное употребил не в том смысле, в котором его употребляли во Франции, когда там еще была оппозиция. Совсем нет.

Французская оппозиция, во время Реставрации и Людовика-Филиппа, стояла на пьедестале; сильная сочувствием всего, образованного, еще больше сильная собственным сознанием своего нравственного превосходства над правительством, она, себя считала наследником и продолжителем великого народа, великого предания, 1789—94, великой армии, Вольтера, Республики и Аустерлица.

Оппозиционная мысль, которая стала пробиваться в русской; литературе, скорее была похожа на угрызение совести; недовольство собою было на первом плане. Ей, в сущности, казалось, что не вся вина на правительстве, а что доля ее, и притом большая, лежит на нашей жизни, — она бросилась на ее разбор.

Здоровые, лесные зерна, попавшиеся не на родную почву, а на тощие, наносные пески, прибитые волнами Балтийского моря и засыпавшие наш чернозем, вырастили горькие и едкие плоды.

Мыслящие люди, отошедшие в сторону, чтоб сколько-нибудь, прийти в себя, понять хаотический острог русской жизни, разобщенные с народом, не нашли никого правого и сказала это

48

Никогда вы, связанные иначе с вашим отечеством, никогда французы не дойдут до того горького сомнения в себе, до того безжалостного суда над собой, до которого дошла русская литература при Николае.

Подумайте, как росла русская мысль, чем убаюкивалась, что помнила, что видела, и вы поймете, откуда идет этот характер. Она складывалась в виду Алексеевского равелина, возле которого пировал с своими клевретами пьяный отец через несколько часов после того, как задушил измученного пытками сына, — из которого она не могла сделать мученика, так он был слаб и пошл; в виду Ропши, в которой развратная жена отравила мужа, — и не могла не согласиться, что от него надобно было отделаться; в виду Михайловского дворца, где сын велел казнить бешеного отца, — и не могла не благословить его решения.

Какое воспитание!

Но оно не оканчивается этим. Оно продолжается в виду пяти виселиц, на которых бездарный актер, сыгравший «эпилог и нравоучение» к Петровскому периоду, повесил пять благороднейших представителей юной, мужавшей мысли русской гражданственности, и в виду троек, мчавшихся на каторгу мимо народа, которому до них не было дела и который пахал да пахал на барщине, подстегиваемый розгой, и, наконец, в виду общества, т. е. братии, сестер, отцов… повешенных и сосланных, плясавших до упаду на праздниках коронации, прежде чем тела одних испортились, а других — довезли до Сибири.

Восстала Варшава, и целая армия поляков дралась, одушевленная благородным порывом, и, побежденная, покрыла себя славою, в то время как русская армия стыдилась мрачных побед своих. Потом все затихло; мы стали привыкать к ненависти всей Европы, мы оправдывали ее, мы понимали, что она заслужена. Вряд понятны ли вам те чувства, о которых я говорю. Ваша родина вынесла страшные несчастия с светлой ореолой на мученическом челе; побежденные, вы гордо смотрели в глаза всему свету и очень хорошо знали, что, кроме подлецов, все вам сочувствуют. Представьте себе то чувство, с которым иногда в аудитории Московского университета мы слушали рассказы ваших соотечественников и видели затаенный упрек, а иногда

49

и хуже — снисходительное сожаление, и — молчали, как дети какого -нибудь злодея, стыдясь имени своего отца. Я был рад, что в Перми и в Вятке я мог, встречаясь с поляками, сказать, что и я ссыльный, как будто ссылка разнимала круговую поруку с тем, который нас сослал. Но поляков мы уважали, мы сознавали перед ними свою вину, — бывало хуже: каждый француз- сиделец, каждый немец, «у которого в Швабии свой король есть»18[18], и тот смотрел на нас как на ненавистное орудие рабства всей Европы, и нам нечего было отвечать, мы сами так думали!

Оставалось сломиться, нравственно изнемочь и, как Чаадаев в знаменитом своем письме, проклясть прошедшее, настоящее и будущее России и быть — спасая в себе человека — человеком без родины.

Казалось бы — так, а на деле вышло иное. В этот двенадцатый час, середь тягости, дошедшей до последней степени тиранства, в то время когда Печерины, Гагарины, Голицыны бежали в католицизм, чтоб не задохнуться, мы еще раз взглянули внутрь своей души и перестали верить — во что вы думаете?.. в прочность наших целей. Из глубины сердца нашего вырвался крик отрицания существующего порядка, крик протеста. В нас на этой последней степени унижения, что-то заговорило: «Это неправда, мы этого не заслужили, потому что мы нравственно свободны и крепки мыслью!»

Итак, вместо того чтоб сломиться, мы перешли внутренно кризис; это далеко не все, однако ж многое просвечивается в будущем.

«Volo videre quomodo aedificabis?»19[19] — говорил один мой знакомый доктор Прудону, поставившему эпиграфом к своим «Противуречиям» — «Destruam et aedificabo»20[20]. Вы вправе мне сделать этот вопрос.

Но позвольте мне коснуться до него в следующем письме.

10 марта 1860.

50

ПИСЬМО ПЯТОЕ

Милостивый государь,

материал, собранный Петровской эпохой, огромен. Средства, которыми Петербург их накопил и берег, не имеют прямого влияния на их будущее употребление. Имения, данные Екатериной II Орлову Чесменскому за убийство Петра III, были отданы его дочерью монахам и монастырям.

Общую атмосферу, обстановку, в которой мы развиваемся, вы превосходно характеризовали; вот ваши слова:

«В сущности, русский не виноват, что, от пеленок привыкнув к чрезвычайным и обширным размерам и целям, он и в мечтах своих невольно стремится за наружным величием. В самом деле, все вокруг его гигантское — пространство, народонаселение, однообразие даже в языке, неслыханный деспотизм и скрытое его бессилие, жестокое невольничество и страшное упрямство, варварский мрак и дикая дерзость замыслов, притязаний и надежд! Оттого вся мысль его обращена к обширным видам, к наружной колоссальности и он невольно в полетах думы своей теряется в этой колоссальности. Так, например, его будущая Россия должна быть демократической и социальной, если же федеративной — то в таких размерах, которых свет не видал и перед которыми он бы содрогнулся от страха. Воспитанный в виду гигантского мира, при свежих силах воображения, с умом еще невозмужалым, он развивает всякую мысль в громадные размеры, не предчувствуя другого внутреннего величия. Это младенческий восторг, а не мужеская обдуманность».

Согласитесь, что родиться с таким небосклоном — дело не шуточное; я не знаю, что вы разумеете под словом «внутреннее величие», но замечу вам, что желание, чтоб «будущая Россия была демократической и социальной» может, и подтверждает «дикую дерзость замыслов, притязаний и надежд», но, конечно, не может быть названо «внешним». Что касается до самой «дерзости замыслов, притязаний и надежд» — это своего рода огромная сила, нисколько не похожая на квиетическое себяобоготворение восточных народов, думающих, что они достигли высшего состояния, а, напротив, источник движения вперед. Те только достигают великого, которые имеют в виду еще большее

и инстинктивно верят в возможность его. Вы знаете поговорку: «Man will, was man kann, man kann, was man will».21[21] Смелость замыслов и обширность видов идет юному возрасту, а ведь он обыкновенно лежит между «младенческим восторгом и мужеской обдуманностью».

Сверх колоссального горизонта и неустановившейся атмосферы, вы забыли еще один элемент,

Скачать:TXTPDF

Полное собрание сочинений. Том 14. Статьи из Колокола и другие произведения 1859-1860 годов Герцен читать, Полное собрание сочинений. Том 14. Статьи из Колокола и другие произведения 1859-1860 годов Герцен читать бесплатно, Полное собрание сочинений. Том 14. Статьи из Колокола и другие произведения 1859-1860 годов Герцен читать онлайн