Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 16. Статьи из Колокола и другие произведения 1862-1863 годов

у крестьянина намять. Он был слишком несчастен, чтоб ненавидеть; его голова была слишком пригнута к сохе и барщине, чтоб иметь досуг на историческую вражду.

Со стороны русского крестьянина нет даже особенного Достоинства, что он не имеет неприязненного чувства к врагу каких-то незапамятных времен. С нашей, стороны было легко перестать враждовать, а со стороны поляка перестать ненавидеть русского — подвиг. Поляку не летопись для этого приходилось забыть, а вчерашний день, разорение семьи, ежедневную обиду. Вот почему мы и тронуты всякий раз, когда поляк,

114

как это сделал Пиотровский, говорит без малейшего озлобления, даже с теплым чувством, о русском народе.

И тут чрезвычайно замечательно, как, при своем сочувствующем взгляде на крестьян, Пиотровский остается всесовершеннейшим поляком по духу, католиком до мистицизма, человеком старой цивилизации, сложившейся, оконченной; цивилизации аристократической даже в демократическом революционере. Стоит сличить рассказы Пиотровского о его товарищах на работе с рассказами «русского ссыльно-каторжного» (Львова), чтоб рельефно себе представить, в чем дело.

Пиотровскому стоит много усилий, чтоб победить свое отвращение к новым товарищам своим, таким же осужденным на каторгу, как он, но за обыкновенные преступления, для него

русский уголовный суд, стало быть, все-таки суд. Мы согласны, что по доброй воле выбрать себе товарищами клейменых и битых кнутом трудно, но никак не можем понять, чем это невольное товарищество с обличенными и наказанными злодеями противнее и унизительнее того товарищества, в котором мы все находились: с генералами вроде Голофеева, с помещиками, засекавшими крестьян и насиловавшими их жен, с взяточниками и казнокрадами, с полушпионами большого света, с полулоретками гостиных?.. Мы этой нравственной гадливости не знаем; мы не уважаем приговоров, произнесенных царскими судьями по царским кодексам.

Отвращение от патентованного преступника идет рядом с ужасом перед патентованным преступлением. Нам патенты равнодушны, нас не удивишь названьем.

Давно ли ты на заводе? — спросил Пиотровский молодого человека с беззаботным видом, работавшего возле него на Екатерининском заводе.

— Да уже третий год.

— И на сколько?

— На всю жизнь.

— Что же ты сделал?

— Барина своего убил.

Я содрогнулся, но продолжал:

— Как убил — преднамеренно?

115

— Нет, так, без намеренья; у меня, видишь, за поясом топор был случайно, я его схватил в обе руки да и рассек ему голову.

— За что же ты убил его с такой свирепостью?

— За что? Конечно, не из удовольствия. Барин наш был страшный злодей, морил нас на работе и засекал до смерти. Чтоб освободить всю деревню от изверга, я взял дело на себя и убил его. Бог помиловал, под кнутом не умер, а здесь мне жить не хуже прежнего. Жаль только бабу, ну, да она красива и молода, найдет себе мужа.

— Да неужели ты не раскаиваешься, что убил этого человека?

Какой он человек — черт!

И Пиотровский не протянул руки героическому крестьянину, не сказал ему ни одного слова в утешенье, а, напротив, попробовал смутить его совесть!

От этого неумолимого взгляда на обыкновенные преступления Пиотровский естественно доходит до следующего замечания:

«Каторжные товарищи мои, — говорит он, — обращались хорошо со мною; они никогда не издевались надо мной, не делали грубых шуток и звали меня с самого начала „господином». Часто предлагали они мне помочь в слишком тяжелой работе или просто брали ее на себя, давая мне что-нибудь легкое. Незаслуженное несчастие поселяло уважение в этих людях, грубых, даже диких, но которые, несмотря на всю хвастливую загрубелость свою, имели сознание, что они преступники».

После этого не удивительно, что Пиотровский добавляет через несколько, строк: «У меня не было ни ложного стыда, ни неуместной гордости в ежедневных сношениях с ними, и часто я подолгу беседовал с моими товарищами, расспрашивая их, изучая нравы, характеры…»

Это не личное мнение Пиотровского. Он на практике гораздо выше его, это видно в том светлом, добром взгляде, с которым он рассказывает о разных встречах. Нет, это мнение, принадлежащее всему европейскому воззрению. Гуманность западного человека не идет дальше; он может быть мягкий, снисходительный к преступнику, он может с ним говорить «без

116

ложного стыда и неуместной гордости», но забыть, что патентованный преступникпреступник, он не может. Ведь западный человек признал существующий государственный порядок, с его судом и осуждением — он его приговорил, как встарь бояре приговаривали ли, что царь указывал, и потому он своим отношением к преступнику защищает свое мнение о праве. А нам откуда взять эту круговую поруку со сводом, эту стыдливость и гордость, эту нравственную брюзгливость?.. Наша юридическая нравственность впереди, мы ничего не приговаривали. Тут тоже снежная поляна — во все стороны — и вместо черного креста петербургский полосатый шлагбаум!

117

КАПИТАН АНДРЕЕВ И МАТРОСЫ

Мы получили письмо, свидетельствующее, что капитан Андреев не был виновен в смерти двух матросов, упавших один с брам-реи, а другой с блока марсо-штока («Колок.», лист 109). Быть может, это и так, и мы поздравляем г. Андреева с тем, что двумя угрызениями у него на совести меньше.

Положим, что не сам Андреев, а лейтенант Повалишин (не разделяющий мнения Константина Николаевича насчет телесных наказаний), был причиною смерти одного матроса42[42]. Ну, а кто велел вбить трехдюймовый в рот марсового Жукова, за разговор на марсе, кляп, с которым он ходил два дня, или кто ставил на три дня и на три ночи сигнальщика за то, что он не начал бить зорю, не слыхав команды?

Кстати, в прошлом ноябре мы получили письмо, в котором рассказывается очень милая история навального ученья.

Сегодняшнее число 31 октября (12 ноября) 1861 так замечательно, что его надо запомнить. В 9 часов началось ученье, продолжавшееся до полдня; промежутки между действиями были так малы, что команда утомилась страшно. Можно судить о степени усталости людей по следующим образчикам. Бледные, покрытые потом, с посиневшими губами, они просили как величайшей милости позволения остаться на марсе после команды — «С марсов долойНадо было потерять всякое чувство жалости, всякое чувство сострадания к этим несчастным, чтобы отвергнуть их просьбу. Можно было надеяться; что капитан вознаградит сколько-нибудь эти ученья продолжительным отдыхом и спуском на берег. Ничуть не бывало. После обеда в 3 часа новое парусное ученье, еще

118

более изнурительное, нежели утреннее. Несмотря на общее, всем известное правило, которое строго наблюдается во всех флотах, прекращать работы к спуску флага, капитан не прекращал их; наконец в половине 6 общее ученье кончилось, но недовольный неудачною переменою грот-марселя и медленным, по его мнению, подниманием марсо-фалов, он приказал шканечным и грот-марсовым во время ужина остальной команды, безостановочно поднимать и травить грот-марсо-фал. Мне кажется, что всякому будет понятно, что если фалы не поднимались бегом, то это произошло от совершенного изнурения, оттого что руки и ноги отказывались служить. Андреев один не понял этого; увидя двух матросов, которые не поднимали изо всей силы (была ли она у них в это время — сомнительно), он приказал дать им по 100 линьков. Не довольствуясь этим и пользуясь темнотою, встал между работающими, и, заметя еще одного, по его словам, работающего худо, бил его по щекам, и закричал: «Давайте линьков, боцманов сюда!», и, бегая взад и вперед по правому шкафуту, приказал наказывать. Ударов было дано более ста. В исходе седьмого часа он приказал кончить ученье. Нельзя при этом не упомянуть с искреннею благодарностью поступка грот-марсового начальника Рыкачева. Он по окончании работ пошел к нему и высказал, что считает своею обязанностью довести до сведения капитана о страшном изнурении людей и не только о бесполезности, но даже вреде подобных учений, что следствием их бывает только то, что команда устает, ничего не приобретая в знании и ловкости. На это капитан отвечал, что это-то и есть цель его учений, чтоб довести людей до усталости. Рыкачев возразил, что не думает, чтоб капитан усталостью хотел довести до вреда здоровье команды. «Нет-с, именно я хочу, чтобы заболевала команда, тогда по крайней мере увидят неспособность этой отвратительной команды и вернут фрегат в Россию». Что же остается делать офицерам? Неужели только внутренне возмущаться, мучиться, а наружно быть участниками такого безнравственного управления? Что может сделать каждый отдельно, чтобы препятствовать этим поступкам? На дружный отпор всего общества офицеров надеяться нечего, он невозможен, он слишком опасен для многих, чтобы быть возможным. Доводить до сведения правительства офицеры не имеют права, да и бесполезно — им не поверят.

Что же остается делать тем, которым назначено как бы в награду двух или трехгодовое плавание с командиром, употребляющим свою власть для мучения своих подчиненных, а свой ум и знание для замаскирования своего поведения пред начальством, которое ему верит? По-моему, самое благоразумное — не вступая в бесполезную борьбу, проситься списаться и уехать в Россию, освобождая себя от постоянного принуждения и невольного участия в капитанских притеснениях.

Пирей

119

ЛИЧНОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ

Двадцать пять лет тому назад, 6 декабря 1837, в Вятке, я произнес плохую речь, исполненную уступок, и очень дурно сделал.

Двадцать пять лет спустя первое слово мое, вышедшее из гроба, в котором было схоронено четырнадцать лет все мною писанное, первая статья, всплывшая гласно в России, — та самая вятская речь.

С какой целью «Северная пчела» (9/21 мая 1862) напечатала ничтожную речь 6 декабря 1837 г.? Я не знаю, могу догадываться, но не мне судить об этом. Она имела на это право и воспользовалась им.

Вот при каких обстоятельствах сказана была вятская речь: на месте губернатора Тюфяева был Корнилов, об нем у меня осталось хорошее воспоминание; я полагаю, что он был благородный человек и очень неглупый, хотя большой педант в мелочах. Он пристал ко мне с просьбой сказать речь при открытии библиотеки — просьба губернатора для человека, состоящего под надзором, всегда убедительна. Сначала я отказывался, потом написал черновую. Корнилов расхвалил ее, но тут же собственной рукой вписал два-три выражения, говоря, что этого требует haute convenance43[43] и что это не больше имеет смысла, как слова «ваш покорнейший слуга» в конце письма, — я спорил. Наконец мы разделили грех пополам.

Речь была сказана, причем пермский архиепископ Нил — шеллингист и страшный гонитель раскольников (так, как бывают у нас страшные гонители раскольников — и либералы), меня благословил. Казалось бы, тем и кончено. Но этой речи было

120

на роду написано иметь странную судьбу. Когда ее в корректурных листах показали Корнилову, он переправил несколько выражений, потом опять переправил — у меня осталось

в памяти, что он вымарал несколько слов, сказанных в похвалу Н. С. Мордвинову. Это было перед самым моим отъездом в Владимир, бумага о моем переводе была получена, Жуковский и Арсеньев писали, что они больше сделать не могли, но обещались хлопотать

Скачать:TXTPDF

у крестьянина намять. Он был слишком несчастен, чтоб ненавидеть; его голова была слишком пригнута к сохе и барщине, чтоб иметь досуг на историческую вражду. Со стороны русского крестьянина нет даже