Полное собрание сочинений. Том 17. Статьи из «Колокола» и другие произведения 1863 года. Александр Иванович Герцен
В походах дают солдатам через два-три дня дневку, для того чтоб собраться с силами, исправить амуницию, осмотреть подковы, почистить ружья и пр.; время чернорабочее не самый день, а канун относительно будущего и отдых относительно прошедшего. 1862 год был дневкой для нас, отдыхом после манифеста 19 февраля, сочельником перед созванием Земского собора — поэтому, отдавая ему равнодушную справедливость, мы провожаем его в могилу без слез и радости. Много в нем «басков перелопалос» 1[1] у старой реакционной гитары, много староверов покривилось, пало преждевременно на ноги, но все они еще дышат; в нем также многое и зародилось, стремится обнаружиться, но не вышло еще на свет.
Между этим яровым жнитвом и озимовыми всходами набралось много любопытного и полезного со стороны правительства и много пророческого, бросающего свет вперед, со стороны народа.
Начнем, как подобает, с правительства.
Мы ему обязаны, во-первых, истиной, что когда нет поджогов, то очень трудно сыскать зажигателей и чрезвычайно легко наполнить тюрьмы невинными жертвами.
8
Мы ему обязаны новыми доказательствами библейской истины, что бог, отделивши при сотворении мира воду от земли, так и животных приладил, чтоб морские жили в море, а сухопутные на суше, в силу чего бобр не строит под водою, а рыба не занимается земледелием. Морская болезнь нашего правительства сделала эту истину очевидной. Моряк Путятин, моряк Константин Николаевич, моряк Головнин2[2] обнаружили редкую неспособность «во всех родах различных». Один не сумел погубить просвещение, другой не сумел его восстановить, третий (по правде, ему и задача помудренее досталась) не сумел разом губить и восстановлять Польшу.
Но есть истины более черные, открытые во всем бесчеловечном ужасе отеческим правительством в Петербурге, и тут на первом плане страшная, ненужная, ничем не оправданная, чудовищная казнь Арнгольдта, Сливицкого, Ростковского и Щура. Ничего подобного не было со времен императрицы Елизаветы… ни даже при Николае, ссылавшем людей за то, что они слушали молча, но с улыбкой письмо Белинского к Гоголю. Этот нероновский поступок, сделанный лицемерно, чужими руками, под фирмой Лидерса, дает великое поучение: тупейшие люди могут понять, что в данную минуту может сделать благодушное правительство, которому дано бесконтрольное право убийства с утайкой причины. Нам остается благодарить, что оно так скромно пользуется этим невинным удовольствием.
Самодержавные аппетиты растут быстро; какой шаг они сделали от произвольного ареста Огрызки до приговора на шесть лет каторжной работы Михайлова, — приговора, намеренно прочитанного в великую годовщину 14 декабря! И какой шаг — от шести лет до шести пуль в грудь юношей пылких, горячих и ничего не сделавших выходящего из общих дисциплинарных правил!
Но так как государь еще молод и росту самодержавных аппетитов трудно предвидеть предел, то не очевидно ли, что этому росту надобно поставить земскую плотину и, подражая красноречию его величества, сказать государю: «Здравствуйте, московский помещик! Мы рады вас видеть, мы вам оставляем свободу управлять нами, но, помните, управлять по законам, а не по своеволью. Требуем затем от вас точного исполнения
установленных постановлений. Мы хотим, чтоб уставная грамота между нами была немедленно составлена; затем, после составления ее к 19 февраля будущего года, не ожидать никакой новой власти и никаких новых льгот. Слышите ли? Не слушайте толков, которые ходят по передним Зимнего дворца, не верьте ни графам, ни князьям, ни Адлербергам, ни Гагариным, ни Коцебу, от Коцебу рожденным, ни нечеловеческим сынам III отделения, а верьте одним словам народа вашего, собравшегося в Земский собор. Теперь прощайте, бог с вами!»
Простившись с правительством в его высшем воплощении, нам остается опуститься в низменные сферы народной жизни. Сходя лестницу за лестницей Зимнего дворца, опускаясь от генерал-адъютантов до флигель-адъютантов, от флигель-адъютантов до свитских офицеров, от свитских офицеров до гоффурьеров, этих литераторов Зимнего дворца, издающих потаенный журнал «Его время» (вроде «Нашего времени», издаваемого Павловым), мы встречаемся, наконец, с народом в караульной.
— Ну, народ, что у тебя бродит на душе, скребет на сердце? С чем ты переходишь в 1863 год? Что ты придумал и выдумал?
— Какой же это народ? Это солдаты.
— Да солдаты разве не народ?
— Что вы! Посмотрите во Франции, в Пруссии.
— Мы говорим о России; может, в России солдат и не так далек от народа.
— Sehen Sie, — как-то заметил мне один немецкий революционер, веровавший, что из русского без палки и немца ничего не сделаешь, — was für unser einem zu ominös ist in diesem Muschik-Volke — man kann nicht klug aus ihm werden.
— Chaotische Verwirrung der Barbarei, — отвечал я ему.
— Ja, ja, eine ganz fatale Verwirrung. So ein Volk von Troglodyten des Herodotes3[3].
В самом деле, что за хаос эта русская жизнь: всё кверх ногами, всё вниз головой, все играют роли, и все не то, что представляют; никого не узнаешь по платью, а все одеты в форму
10
да в мундир. Где тут немцу провести свою статс-классификацию, когда табель о рангах, при помощи всевозможных поощрений, от звезд, чинов и крестов до каторжной работы и шпицрутенов, осталась, вроде Линнеевой системы растении, чем-то наружным. Сумбур да и
только. Вчера человек был рабом, а землю считал своей собственностью. Аристократ, вельможа, сановник — у нас личность наиболее стертая, далеко не имеющая самобытности земского исправника или степного помещика. Генералы заведуют штатскими делами, генералы сидят за обер-прокурорским столом в синоде, зато архиереи — в кавалериях через плечо. Выслужившийся истопник царский, седой и белый, как лунь, производится за отличие в придворные арапы…
— Да это мы все знали до 1862.
Но вот что мы чуяли, подозревали, но не знали и что начал нам раскрывать 1862 год, — это что наши солдаты — народ, что наши офицеры — наши братья, что мундир, как короста, остался между пальцами, а вглубь не пошел. Кутерьма петровского разгрома сбила всех с толку; при треске барабанов и свисте шпицрутенов, при «музыке в шпорах» и с «зубами, выбитыми начальством», солдаты и офицеры потеряли голову, потеряли сердце и сделались колесом машины заготовления канцелярских бумаг и военной выправки. Гнусен был тогда русский офицер, в каждом сидел свой Аракчеев; палач был тогда русский солдат, и дивиться надобно их храбрости.
Но времена изменились: по мере того как просыпается Россия и приходит в себя, с ней вместе просыпается русский солдат, и, сверх собственной совести, его будит русский офицер — не палкой, а дружеской рукой, заповедным словом; он его будит на забвенье былого и на общее спасение от жгучих пятен мученической крови поляка и крестьянина.
Расстрелянная Хрулевым молитва в Варшаве, расстрелянное недоумение крестьян в Бездне — испугало войско, оно раскрыло ему глаза, куда эти господа его ведут. Казаку на Кавказе стало противно бить независимого черкеса. Хмель крови, забиячества, военное опьянение проходит, оставляя место неумолкаемому упреку за утраченную жизнь, горькому угрызению совести и сознанию своей вины перед народом. Солдаты и офицеры поняли теперь то, что мы им говорили в 1854 году:
11
— «Нелегко неволить десятки тысяч людей, с ног до головы вооруженных, если между ними будет какое-нибудь единодушие…»4[4] И откуда вышли, где образовались эти благородные юноши, офицеры-граждане, офицеры-народ, эти герои Севастополя, не имеющие хрулевской храбрости бить детей и женщин, эта передовая фаланга земского дела, на которую опирается наше право на надежду, — откуда они?
Из николаевских кадетских корпусов, в которых им преподавали, что главнейшая добродетель Иисуса Христа состояла в повиновении властям, и где танцевальному учителю было поручено внушать танцами дух покорности.
(Ja, ja, ganz barbarische Verwirrung!).5[5]
Это не мы вам говорим и не польские пропагандисты, это вам говорят расстрелянные мученики, это вам говорят Обручевы, Григорьевы, Игнатьевы, Трувеллеры, Красовские и десятки других, это вам говорят секретные циркуляры6[6] из милютинских прилавков, предупреждающие пуще всего сближение офицеров с солдатами.
Нет, не доживем мы до того срама, которым гордился высокомерный Рим и его дети, прижитые с всякими немками, — того срама, что целая дружина победоносных легионеров зарыдала, когда Юлий Цезарь, не зная, чем их хуже обругать, назвал их гражданами. До этого нравственного падения, до этого извращения всего человеческого мы не падем.
«Мы не солдаты, мы народ», — говорят русские офицеры.
«Мы не дворяне, мы народ», — говорит тверское дворянство.
«Я не император, я московский помещик», — говорит государь, и стоит ему купить себе именье в Тверской губернии, чтоб понять себя не первым дворянином, а первым из народа.
Не за упокой свели мы на этот раз нашу речь о новом годе. Кончим же ее заздравным кубком в хвалу и славу русских воинов, офицеров и рядовых, понявших свое кровное родство с народом. Мы с этим тостом торжественно вступаем в 1 января и поздравляем вас с Новым годом и с новым счастьем!
31 декабря 1862 г.
12
ОФИЦИАЛЬНЫЙ КОНТРАДРЕС
Дюпон де Лер. — Я напечатаю.
Людвиг-Филипп. — А я напечатаю, что это неправда.
Дюпон де Лер. — Из нас двоих вряд вашему ли величеству поверят.
Анекдот 1830 года.
Г. директор,
Вы поместили в газете «The Times» письмо, заимствованное из журнала «Колокола», издаваемого г. Герценом; письмо это без подписи и адресовано от имени офицеров войск, расположенных в Царстве Польском, к его императорскому высочеству великому князю Константину Николаевичу. Печатая документ, содержание которого для нас столь же неприятно, как и бесчестно, г. Герцен находит достаточным засвидетельствовать одним своим личным ручательством действительное существование статьи, которой цель — выставить нас на пути измены монарху, отечеству и долгу.
Не сомневаясь, что послание это служит выражением только личных воззрений г. Герцена, мы начинаем с того, что отвергаем от глубины наших убеждений всякое соучастие в идеях, не только нам чуждых, но и возмущающих чувства наши как граждан и солдат.
Г-н Герцен счел нужным давать нам советы относительно обязанности нашего звания; мы не просили его об этом и желали бы избавиться от таких попечений. По его мнению, долг наш состоит в поддержании оружием всякого беспорядка, всякого стремления, враждебного правительству и общественному устройству; и все это будто бы для славы России и для нашей собственной чести.
Честь не допускает измены священным обязанностям, принятым добровольно, а г. Герцену небезызвестно, что все мы по собственной воле обязались служить правительству. Долг же наш в Варшаве, как везде, один и тот же: верность государю и закону.
Войско существует для защиты отечества; во время внутренних смятений ему достается в удел другая обязанность, не менее доблестная: защита общества и государственного порядка. Армия, подчиняющаяся влиянию личных политических видов и стремлению партий, представила бы жалкое зрелище недисциплинированной и анархической толпы, опасной для всякого просвещенного общества.
13
Напротив того, охранением мирных граждан, их