и всего больше мощной рукой капитала, притягивающей поводья всех страстей своим credit и debit.
Пока ветер не дует, действительно все держится благополучно, но кто может отвечать за штиль? Взаимное уничтожение сил для равновесия отдает его на произвол всякой случайности, всякому толчку. Не только достаточно явиться гениальной личности, гениальной мысли, ряду преданных людей, ряду восторженных фанатиков — но стоит какому-нибудь ослу лягнуть, чтобы старый успокоившийся маятник снова начал биться из угла в угол.
— Только упереться-то ослу придется в воздухе…
— Помилуйте, король прусский уже он ли… Архимед, а ведь нашел же точку, в которую, упираясь задними ногами,
83
чуть не сдвинул Францию на Рейн, а может, и сдвинет; но я не стану спорить ни об ослиных копытах, ни об бранденбургских конвенциях. Тем больше, что в последнем случае могут возразить, что всякий король, Архимед или нет, представляет сводную силу всех подданных, особенно в такой стране, как Пруссия, которая хотя и ворчит доктринерски, но послушна, как негр.
Мы говорим о тех бурях, которые, пробуждаясь в какой-нибудь незаметной точке, растут, растут, подымают целые массы и грозят сорвать с якоря Great Western,
Что, кажется, значит один человек, сто человек, даже тысяча — а эта капля и переполняет сосуд, а от этой-то песчинки паровоз срывается с рельсов.
…Что сказали бы вы, если б, несколько месяцев тому назад, кто-нибудь показал бы вам, в небольшой комнате лондонского boarding-house’а42[42] средней руки, шесть человек, тихо беседующих около чайного стола, и прибавил бы: «Вот эти господа решились разрушить равновесие Европы». Тут не было ни Гарибальди, ни Ротшильда. Совсем напротив, это были люди без денег, без связей, люди, заброшенные на чужбину волей, а вдвое того неволей. Один из них только что возвратился из русской каторжной работы, другой шел туда прямой дорогой, третий сам оставил Сибирь, четвертый бросил свой полк, чтоб не быть палачом друзей.
— И они хотели разрушить равновесие Европы?
— Вопрос только шел о времени.
— Это ужасно смешно…
— Как же не смешно, но знаете ли, что всего смешнее?
— Что?
— То, что они исполнили свое желание.
— Кто же были эти люди?
— «Что в имени тебе», — двое были членами варшавского Центрального комитета.
Много может воля человека, его сила страшна, ей почти нет предела, стоит ей быть чистой, беззаветно отдающейся делу и чувствовать внутри себя океанные течения.
84
Эта самодержавная мощь, не зависимая от табели о рангах, глубоко сердит и оскорбляет наших отечественных камер-лакеев прогресса. Они, напыщенные своим званием редакторов- от-полиции, не могут вынести дерзости лиц, имеющих притязание не по чину брать участие в истории, имеющих наглость вмешиваться в чужие дела, в дела целого народа, без всякого права и приглашения. Один только громадный успех заставляет этих строгих аристократов передней вспомнить обязанности ливреи, переменить ее цвет, признавая новую власть и на нее переводя старое раболепие.
Генеалогия этого взгляда у наших чин чина почитающих писателей и писарей понятна. Это приложение к высшим сферам крепостного состояния, при патриархальных понятиях которого женитьба сына и непорочность дочери было дело не отца с матерью, а дело барское. Но крепостное состояние окончилось. Не пора ли отбросить другие части рабского кодекса и на людей вне царской службы не смотреть как на недорослей?
Пока мы будем держаться за сарафан кормилицы, боясь буку, пока мы будем прятаться за других, боясь генералов, мы свое дело будем считать барским. Пусть кто посмелее заглянет за печку, буки там нет. Пусть заглянет за кавалергардов Зимнего дворца — силы там нет.
— Да по какому праву?
По какому праву? Да вот по тому, по которому те неизвестные, те подземные, какие-то мытари и грешники, какие-то рыбаки — сделались кормчими человечества на целые осьмнадцать веков. По которому какие-то каторжные, сосланные сказали Италии: «Возьми одр твой и иди!» — И Италия от Этны до Монблана встала и пошла.
По какому праву?
По праву — сильной любви.
По праву — сильной веры.
По праву — святой отваги.
По тому праву, по которому пошел Христос на крест за чужое дело — за грехи человечества.
Всякий имеет право звать с собой ближних и дальних. Не пойдут за тем, кто ошибся в деле, не пойдут за тем, кто ошибся в себе. Но силен будет голос того, у кого в сердце глубоко и
85
громко звучат те ноты, которые непреодолимо волнуют его окружающие массы, составляя их религию, их поэзию, их идеал, их радость и печаль, их хорошие слезы и человеческую боль… Если при этом тот, кто зовет, весь отдается делу, не имеет кумира разве его — народы пойдут с ним.
Мы, глядя на герольдов, на тамбурмажоров, на скороходов, думаем, что они ведут процессию, потому что впереди, — это большая ошибка. Движение дается рулем, опущенным в воду, золоченая грудь корабля с своим флагом повинуется ему или тонет. Кто не боится схватиться за руль, тот и поведет корабль.
В этой-то отваге та сила поляков, перед которой русская императорская власть осунулась, армия сделалась разбойничьей шайкой, великий князь малым князем, прусский король квартальным надзирателем, — та сила, от появления которой черствое сердце Европы, дряхлой, усталой, занятой, равно встрепенулось в Стокгольме и Неаполе, в Флоренции и Шотландии. Европа содрогнулась от ужаса за безумную кучку людей, которая гордо стала перед нелепой, глупой лавиной, грозящей раздавить последнюю хижину ее матери, говоря ей: «Прежде ты померяешься с нами… увидим, чья возьмет… только знай вперед, победить нас нельзя …нас не будет больше, когда ты одолеешь!» Лавина двинулась. Стон ужаса вырвался из груди всех народов; сон и равновесие Европы поколебались. Еще и еще геройства оттуда, еще и еще судорожный крик — и куда денется венский трактат и «Sie sollen ihn nicht haben» …Все нагнулось и подалось: императорская Франция и цезарская Германия, сардинская Италия и Скандинавский полуостров, тяжелый на подъем славянский мир и тяжелый на ходу, перегруженный английский корабль…
Отваги схватиться за руль у нас нет; мы скорее согласны просто погибнуть, мы боимся ответственности — оттого поляки действуют, а мы рассуждаем. Для поляка все в общем деле: любовь, религия, традиция, семья, свобода, честь. Для нас общее дело представляет благородный интерес, мы им занимаемся, как дилетанты искусством между настоящим делом, т. е. ничем не жертвуя.
«…Мы видели вчера, — говорит один французский журнал,— как отправлялись к своим братьям в лесу дети народа-
86
страдальца (nation douloureuse), и были глубоко потрясены. Матери, сестры провожали их, видно было, что они удерживали слезы. Старец вышел вперед и сказал прощальное слово отрокам, шедшим в легион отчаяния, — и вот чем он утешал их: «Если вы падете, помните, что ваша смерть послужит новым доказательством, что Польша бессмертна».
И дети отправились…
Что говорят наши старцы русским отрокам? Что сестры и матери? Один женский голос раздался, и то с Украины — хоть бы они учили отстраниться, идти в отставку, ведь это не то, что посылать на смерть…
Проснитесь же, пока есть время, чтоб спасти русский народ и себя.
Вчера мы видели фотографию русской дамы, которая, убегая от преследований русской полиции, явилась в стан к Лангевичу, вступила в ряды инсургентов и исполняет должность адъютанта при Чаховском. Мы не печатаем ее фамилии, потому что не знаем, согласно ли это с ее желанием. Хвала ей, и искренний привет ей от нас!
<«НАДВИСЛЯНИН»>
«Сев. пч.» выписывает из «Надвислянина» следующее: «Католические монастыри Литовского округа объявили инсургентам, что все драгоценности и церковная утварь, состоящая из золота и серебра, жертвуются монахами в пользу инсургентов». Что за чудное свойство польского восстания, что оно очищает все, до чего касается, даже Австрию и монастыри!
88
DIE GESCHICHTLICHKEIT IST MIT EINER ÖKONOMIE VERBUNDEN43[43]
В одном пограничном местечке в Познани друзья дома (пишет нам один знакомый) сделали небольшое депо русских солдатских шинелей, фуражек, ружей и пр. для того, чтоб пруссаки могли иной раз маскироваться и под этой русской оболочкой помогать слабой романовской империи против Лангевича и других мощных врагов ее. Сверх торжества родственной дружбы, доходящей до пожертвования всяким чувством благородства, приличия, оно выгодно. Платье ужасно изнашивается на войне, король-друг, взявши русские шинели, подвергает только прусскую мясную начинку опасности, а «пуговки, погончики, петлички» — на счет племянника. — Хлеб-соль вместе, а табачок врозь!
<«LE NORD»>
«Le Nord» (от 14 марта) говорит, что 3 марта (19 февр.) в Петербурге были разбросаны прокламации с зеленой печатью Земля и Воля. Странно, что мы почерпаем этого рода новости из такого источника. Мы очень желали бы знать содержание прокламации из настоящего Севера, а не из парижского.
УБИЙСТВО В ЯПОНИИ
В одном из давних листов «Колокола» была помещена доставленная нам от неизвестного корреспондента из Китая история об убийстве японца русским морским офицером. На днях
мы имели случай встретиться в Лондоне с одним известным путешественником, который тогда был сам в Японии; речь дошла до несчастной истории убитого японца. Он рассказал нам, как было дело. Спешим передать нашим читателям, что офицер убил японца случайно. Начальнику того места не был дан выкуп, а по его совету дали жене убитого небольшую сумму денег, собранную между офицерами.
Сколько раз просили мы наших корреспондентов писать только о вещах, совершенно им известных. Или по крайней мере прибавлять, что знают дело по слухам, когда не уверены в нем.
90
ПРОКЛАМАЦИЯ «ЗЕМЛИ И ВОЛИ»
Наконец сказалось в России живое слово участия к польскому делу, — сказалось путем подземной литературы, как и следовало ожидать в стране, в которой за мнение публицистов держат больше полугода в казематах, а потом ссылают на каторжную работу, — сказалось «Землей и Волей». Прокламация, рассеянная 19 февраля (3 марта) в Москве и Петербурге (которой текста мы не получали), была о Польше. Писавшие ее подают руку полякам во имя юной России и обращаются к солдатам и офицерам, удерживая их от преступного повиновения.
Этот голос был необходим, с него начнется реабилитация России — и потому глубокая благодарность людям, сделавшим ее возможной.
Холопы слова, литературные опричники и полицейские вестники, доморощенные и проживающие т рагЯЪиБ, называют их и нас изменниками России, говорят, что мы стоим в рядах злейших врагов ее, и пр.44[44]
Им мы не будем отвечать. Они за тем нравственным ценсом, за которым нет ни оскорблений, ни обид. Они пользуются особыми привилегиями, как объявленные банкруты, как публичные женщины, как их страдательные собратья, не пишущие в пользу правительства, а подслушивающие ему в пользу.
Но может быть, в числе друзей наших найдутся люди, не вполне освободившиеся от традиционных предрассудков,
неясно разграничившие в своем сознании отечество с государством, смешивающие родственную любовь к своему народу, готовность страдать об нем и для него, готовность