его изголовья сидели
179
два доктора в польских костюмах. В глубине комнаты, на соломе, лежало шесть раненых. Ко мне подошел на цыпочках молодой человек очень красивой наружности, поклонился и сказал: «Я граф Косаковский, адъютант нашего генерала». Я невольно улыбнулся, говоря: ««Кончите эту комедию и разбудите Сераковского; мне велено немедленно перевезти вас всех в штаб, в Медейку». Но Косаковский продолжал в том же духе: «Это невозможно, поручик; рана нашего генерала опасна, теперь кризис, он не переживет. Подождите до семи часов утра». Не знаю, с целью ли смягчить меня, доктора и Косаковский окружили меня и упрашивали па французском языке. Нужно сказать, что на мызе распустили слух (вероятно, чтобы напугать нас), что по дороге в Медейку, в лесу, находится часть шайки Мацкевича, сделавшая засаду и замыслившая отбить пленных. Этот слух привел меня в сомнение. Я разбудил самозванного генерала, который, просыпаясь, сказал: «Вы приехали взять меня, но я не могу ехать, г. офицер; погодите до семи часов утра; я буду полезнее живой, а то мертвого привезете». Но я объявил им, что эти просьбы для меня подозрительны, что если они надеются на помощь мятежников, то это напрасно. В два часа начало светать немного. Я разбудил всех и велел одеваться, что было исполнено неохотно. Наконец их всех посадили на подводы. Для Сераковского (по случаю раны) найдена была на мызе коляска. Но он не выходил, прося позволения напиться чаю, говоря, что это придаст ему сил для предстоящего путешествия, Я позволил, но приготовления длились слишком долго. Я сказал ему: «Сераковскии, про вас идет слава в шайках, что вы человек с железною волей, докажите, что вам чашка чаю нипочем». Через минуту он сидел в коляске с доктором и Косаковский. Еще не доводя Вилкомира, мы видели великолепную мызу, не уступающую дворцу: это было имение Косаковского. Этот юноша лет двадцати, красивый и богатый, не был ранен. О нем никто не знал, что он в шайке, и он легко мог бы скрыться в своей мызе после дела. «Я не мог оставить моего генерала, когда он в несчастье», — сказал он мне и стал жать руки Сераковского.
…Мы приблизились к лесу и ехали шагом; ко мне подбежал унтер-офицер, говоря: «Ваше благородие, в случае нападения прикажете колоть?» — «Что за Азия, — воскликнул Сераковский, — спрашивать громко такие приказания!» Я сел в его коляску и объяснил ему, что солдаты не считают их военнопленными, а разбойниками, и не без основания77[77]. Мы разговорились. «Я вышел из Ковна с тремя человеками, — говорил Сераковский, — в непродолжительное время у меня уже сформировалась тысячная шайка. Наше шествие по Жмуди было триумфальное: c’était une protestation sanglante! 78[78] Везде нас встречали, как семью. Бабы крестьянские приводили своих сыновей, но мы не брали —у нас без них было довольно». Я не выдержал и сказал ему, что это неправда, что мы шли за ним шаг за шагом и везде видели ужасные следы шайки и бедствующий народ.
180
Он и тут нашелся: «Мы нарочно говорили крестьянам, чтоб они жаловались на нас, — это нужно, чтоб вы их не трогали». Вдруг из лесу вышли несколько мятежников, и на минуту это нас привело в сомнение. Но они тотчас замахали конфедератками в знак покорности и готовности сдаться, и встретившиеся по дороге два казака привели их. Один был лет 17, с раненою рукой. Я спросил его, по своей ли охоте он был в шайке. «Нет, — отвечал он, — у меня хотели отца повесить, если не пойду». Сераковский призадумался, а потом сказал: «Он врет». — «Сераковский, какое же бремя вы брали на свою совесть, сколько теперь по вашей милости несчастных!» — «Ничего, —сказал он, — это кровавые семена, которые потом дадут белые цветы; нужно, чтобы Польша давала знать о себе, чтоб ее не забыли».
Корреспондент «Моск. ведом.», рассказывая о казниЛесневского в Вильне, говорит:
Осужденного вывели из ворот монастыря в сопровождении ксендза. Страшно исхудалое и посиневшее от изнурения лицо политического преступника представляло резкую противоположность с физиономией ксендза, возбуждавшею во мне невыразимое отвращение. Впечатление, производимое этими резкими чертами ничем не умеряемой злобы, подлости и коварства, нисколько не смягчалось образом креста и шептанием молитвы…79[79] Лесневского осудили за распространение между крестьянами возмутительного манифеста и за возбуждения их к мятежу. Как только отошел ксендз, палач завязал преступнику глаза и надел рубаху, которая закрывала всю голову несчастного. Два человека повели под руки эту белую шатавшуюся фигуру и привязали к столбу, за которым вырыта была яма. Самый акт расстреляния далеко не производит того ужасного впечатления, как вид этой фигуры, привязанной к столбу. Раздался залп. Фигура, спустя некоторое время, обнаружила движение. Прошло несколько минут. Раздался другой залп. Фигуру ощупали, отвязали, свалили в яму и здесь же зарыли.
VI Хрестоматия из русских газет
Юмористическая корреспонденция из Варшавы в «Моск. вед.» Как только юморист приехал в Варшаву, —
Явились жиды с предложением различных услуг, товаров и удовольствий. Слуга поспешил заявить нам, — говорит он, — что в настоящую пору, по случаю ухода множества чиновников, ремесленников и всякого люда «до лясу», жены их скучают, очень затрудняются в дневном пропитании, и поэтому выбор «удовольствий» может быть, по его мнению, самый обширный
181
и разнообразный. Итак, траур по отчизне и вражда к русским, — подумал я, — не мешают здесь прекрасному полу цивилизованного среднего класса, недостающего варварской России, делить свой досуг с грубыми москалями. Признаюсь, я не ожидал, на первом шагу своем в Варшаве, в городе, где народ, как слышно было, находится в полном восстаний против своих притеснителей, — не ожидал, чтобы доблестные гражданки, известные целому свету своим патриотизмом, так легко поддавались покушениям своих будто бы исконных врагов. Но все это, конечно, проистекает из мягкости и цивилизации нравов, которые никаким способом не могли бы выказать русские бабы, если бы польские войска какими-нибудь судьбами зашли в Москву или в Сызрань…
Театры здесь пусты; никто из поляков не посещает, или, лучше, никому из поляков не позволено посещать театры; они развлекаются изредка зрелищами казней на гласисе Александровской цитадели.
Мы искренно уверяем, что никогда не предполагали, чтоб печать могла дойти до такой храбрости. Как же после этого не верить иностранным газетам, что Муравьев дозволил публичным женщинам носить траур и велел у каждой женщины в трауре спрашивать полицейский билет, и, если его нет, отводить в полицию и записывать в список публичных женщин.
Панегирик Муравьеву. (Из «Моск. ведом.»). Россия, конечно, не забудет службы, сослуженной ей в трудное время. Она прославит людей, действующих теперь верно, несмотря на клеветы и крамолы. Эти люди должны верить, что Россия поддержит их своим сочувствием, которое есть долг ее. Да, Россия обязана стать твердым щитом вокруг людей, которые не отступают перед грозною необходимостью блюсти всю строгость закона для спасения отечества. Она должна радоваться, что находит таких людей среди кажущегося всеобщего расслабления, но было бы бессмысленно и бесчестно укорять ее в том, что она будто бы радуется самим казням. Если поднимается мятеж, мы должны подавлять его. Мы были бы подлецами и изменниками, если бы отказались от исполнения этой обязанности. О полководце, покрывающем себя лаврами, не говорят, что он кровопийца; столь же мало заслуживает упрека в кровожадности сановник, приводящий в действие энергические меры, когда они требуются необходимостию и оправдываются законом…
Мы должны заранее приготовиться к тому крику, который произойдет в Европе, когда совершится покорение Самогитии. Уже теперь, когда только предчувствуется это убийственное для мятежа событие, поднялись вопли против жестокостей, которые будто бы позволяет себе генерал Муравьев. Из Вильна нам ничего не пишут об этих жестокостях. Если польским дамам запрещено носить траур, то это не что иное, как запрещение политической демонстрации, поддерживающей волнение, и притом такой демонстрации, которою стеснялась свобода частных лиц… Нам пишут
182
из Вильна, что в усадьбе Свенторжецкого, которую велено было сравнять с землей, жили отец и мать его (жена его находится за границей) и что они были перевезены под арестом в Минск. Если б они даже и не были виновны в содействии преступлениям их сына, то с ними ничего другого нельзя было сделать, как перевезти их в Минск. Что же касается до усадьбы, то военное начальство имело полное право распорядиться с нею, как оно нашло нужным. Как скоро не было сомнения в том, что о. Копопасевич повешен по приказанию Свенторжецкого одним из его служителей, то срытие его усадьбы было делом справедливым и разумным: лучше срыть усадьбу, чем поддерживать убеждение, что подобные преступления могут совершаться безнаказанно.
Донос «Московских ведомостей» на Костомарова. Мы считаем своим долгом объявить г. Костомарову, чтобы он не трудился присылать в редакцию нашей газеты объявления о пожертвованиях, собираемых им в пользу издания малороссийских книг. Таких объявлений мы печатать не будем и каемся, что в начале этого года, по случайной оплошности, эти объявления раза два появлялись в «Московских ведомостях». Мы думаем, что общественный сбор на такой предмет по своим последствиям, если не по намерениям производящих его лиц, гораздо хуже, чем сбор на Руси доброхотных подаяний в пользу польского мятежа.
Плач о слабости тайной полиции. Мы читаем в «Моск. вед.»:
У всякого правительства в тревожные эпохи, кроме явной полиции, бывают секретные; разительным примером силы секретной полиции служит та секретная полиция, которая состоит при подземном правительстве; но у законного правительства секретная полиция чрезвычайно слаба: на все отпускается около 500 р. в месяц.
Почему же редакции «Моск. вед.» не открыть патриотическую подписку на увеличение окладов тайной полиции в Польше — да уж и в России.
Настоящий ли жемчуг? В 146 л. «Моск. ведомостей» летописец путешествия наследника говорит, что «шлиссельбургские крестьяне пришли из окрестностей в своих оригинальных нарядах, весьма богатых, если только жемчуг, которым наряд унизан, настоящий». Одна возможность этого вопроса доказывает шереметьевское богатство сельского населения около Шлиссельбурга; что значит Троицкая ризница и предание о кафтане Болинбрука в сравнении с деревенскими костюмами, шитыми жемчугом, состоящим в подозрении неподдельности?
183
ПЛАЧ О МИНИШЕВСКОМ
Всякого убитого человека жаль, — жаль, прежде чем успеешь подумать, дать себе отчет. Жаль героических детей Польши, юношей, идущих на смерть за свою веру, любовь и надежду. Жаль русских солдат, идущих поневоле, исполняя обязанность. Жаль защитников Пуэбло, жаль американцев… Но почему из массы сраженных, убитых, умерших от ран вырвать жандармского офицера, пред которым Павлов склонил свой ятаган «на погребенье»? Почему «Nord» и «Крейццейтунг» так огорчились смертью польского журналиста, служившего видам русского правительства, и это во время восстания его