Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 17. Статьи из Колокола и другие произведения 1863 года

в воспоминание соединения Литвы с Польшей.

Испуганное правительство тотчас схватилось за оружие и, вслед за другой демонстрацией в Вильне, подвергло весь край военному положению. Какое же еще доказательство может быть яснее, что Литва действительно тянет к Польше? — «Да это, видите, не литовский народ, а несколько помещиков, потерянных в целом народонаселении, и несколько горожан, составляющих едва заметную точку в итоге крестьян». Так для чего же войско, казаки, кавалерия, инфантерия? Неужели можно вести правильную войну с несколькими шляхтичами и горстью работников?

Осадное положение вообще делает очень подозрительным пламенную любовь народонаселения к правительству. И мы вправе были сделать наше заключение. Заключение это вовсе не ведет к признанию, что Литва принадлежит Польше, а что если ей не будут препятствовать насилием, то она пойдет с ней. Мнения нашего мы вовсе не скрывали, напротив, мы только во имя его и соединялись — и когда варшавский Центральный комитет хотел сблизиться с нами, тогда он нам писал, вперед заявляя свое согласие с двумя основами нашей религии, что «восстающая Польша признает права крестьян на землю, обрабатываемую ими, и полную самоправностъ всякого народа располагать своей судьбой».

Признавая это, члены Комитета могли остаться при своем желании восстановить прежние границы Польши. Раздел Польши никогда не был признан поляками, зачем же они с своей стороны вперед откажутся от провинции, не зная, не изведав, чего там хочет народ. Они могли догадываться, что Киевская губерния, напр., не с ними, но их ли это было дело говорить?

Около того же времени, т. е. прошлой осенью, три офицерских письма из Польши, просивших нашего совета, дали нам случай еще раз подробно и ясно повторить наше мнение и то, что мы подали руку Комитету именно на этих основаниях («Кол.», 147). Какой же акт, какое слово можете вы привести в доказательство, что Бакунин изменил свое воззрение? Какую статью, какую фразу «Колокола» можете вы указать как предрешающую вопрос о провинциях?

210

Вы говорите, что положительно знаете о каких-то торжественных обещаниях Бакунина, — давайте их!

Вероятно, вы не называете положительными доказательствами слова «собственного корреспондента» какой-нибудь немецкой газеты, пишущего свои стокгольмские письма из ближайшей полпивной?

Вспомните еще раз: вы это говорите во время войны, когда Россию полицейски толкают в кровожадный патриотизм и она подымает если не оружие, то адресы. Неужели же доблестно и хорошо в такое время, когда всякие кочегары à la Павлов и Валуев разжигают дикие страсти, натравливать верящих вам людей на человека, который если и не согласен с вашим мнением, то все же действует из чистого убеждения, который если и не на ваш лад, то все же страстно любит народ русский, который не шарахнулся ни перед топором палача (который à la lettre был занесен над его головой), ни перед цепями, ни перед заточением, который вчера оставил страну долгой ссылки и сегодня пошел на новую опасность. Воля ваша — нехорошо!

Вы посмотрите, до чего доводит дневной патриотизм: «Nord» переводит статьи из «Дня» рядом с отрывками из «Моск. ведомостей»; «Jour. de St.-Pétersbourg» их хвалит. И эти статьи пишутся бескорыстно, из любви к отечеству! Недаром я спокон века любил народ русский и терпеть не мог патриотизма. Это самая злая, ненавистная добродетель из всех!

Нет, господа, вы мелко плаваете, ваш независимый патриотизм так неосторожно близко подошел к казенному, что издали кажется, будто бы у него красный воротник. В припадке фанатизма для вас не существует больше ни объективная истина, ни свободное суждение, вы не можете дать волю ни чувству, ни уму. Вы воображаете, что потом можно будет наверстать, а теперь не до спора, — но ведь до этого потом далеко, да сверх того вам надобно chemin laisant86[86] не только стоять на одной доске с палачами, вроде изверга Муравьева, но поддерживать их вместе с Потаповыми и Катковыми.

Вы не можете больше признать незлодея в противнике.

А было время, когда, «терзая друг друга в журнальных статьях, ни мы не сомневались, ни наши противники (т. е. ваши друзья) в горячей любви нас и их к России»87[87]. Было и другое время, когда эти слова вызвали дорогой для меня отзыв сочувствия.

Теперь не те времена.

Теперь нас называют изменниками.

А ведь мы те же, стоим на том же чужом берегу, как в 61 году, может, немного виднее — от понижения хора. Слабые — разбежались от страха, фанатики — от изуверства; людишки, никогда не знавшие, что такое боль по народной воле, клеветавшие на нашего крестьянина, чтоб оправдать свое безучастие, свое эстетическое fare niente88[88] и эпикурейское дегустаторство жизни, — людишки, таскавшиеся годы из угла в угол Европы, не зная, что делается в России, когда мы рвались страстью и мыслью домой и следили с лихорадкой за каждой подробностью крестьянского дела… и эти-то людишки туда же отвернулись от нас с патриотическим негодованием… ха, ха, ха…

Нет, не ждите моего раскаяния. Я все же скорее пойду в кабак, чем в земский суд. Моя совесть покойна, и не только совесть — покойна и незыблема моя любовь к русскому народу; что же бы я был без нее? Вся теплая, личная, поэтическая сторона моего нравственного бытия только в этой любви и в уповании, основанном на ней, потому-то я так ненавижу и их Петербург, и вашу Москву, и всю эту отвратительную империю, которой пульс меряется кнутом и пролитой кровью мучеников и которой каждая победаобида всему, что дорого человеку.

Мы не можем изменить нашему воззрению, это сильнее нас, да и не хотим вовсе. Пусть все идет прочь, пусть идут старые друзья… их столько ушло, что остальных жалеть нечего. Пусть, читая на память свежие уроки своих профессоров рабства, идет прочь часть молодого поколения. Жаль его, но мы знаем, как его воспитали нравственные кастраты, испугавшиеся слишком большой воли, захватившей их после смерти Николая, трусы, торопившиеся подтянуть паруса, чтоб избегнуть бурь и кораблекрушений в корыте…

212

Мы останемся в смиренной грусти ждать другого прилива… придет он или нот, придет на радость или на горе — мы все же не изменим ни истине, ни русскому народу… и если не можем ничем другим ему быть полезными, то будем полезны тем, что искупим его и вас в глазах грядущих поколений, свидетельствуя, что были же трезвые люди, когда вы все опьянели на царской попойке от страха перед Европой и от дешевой, поддельной Валуевки.

Придет время — и, вероятно, оно не за горами, — мы скажем своим и чужим, что мы делали во время кровавой борьбы… Ошибались мы или нет — не знаем, но знаем, что любовь наша равно не изменила ни родным, ни друзьям, что мысль наша ни на волос не отошла от тех оснований, на которых мы жили всю нашу жизнь, во имя которых говорилось каждое слово наше.

Вы понимаете, что это время не пришло, червь не источил еще трупы мучеников и падших воинов, раны не закрылись настолько, чтоб можно было касаться к ним, кровь льется как из ведра — и в руках полиции, тупой и бесчеловечной, бездна дорогих людей.

Вот главное, что я хотел вам сказать. Теперь, что вы там толкуете о моем союзе с Францией, с Наполеоном, с аристократической Англией, это — будемте откровенны — такой вздор, что тут просто хочется хохотать… Ведь вы это все употребили так, для тени, ведь вы не верите этому…

Сами же вы напомнили (хоть и не совсем верно) о Крымской войне. Я не скрывал перед рассвирепевшим старым миром моего мнения и говорил его с варварской откровенностию в лицо, говорил и после, когда еще «Русский вестник» ползал тяжелым и бескрылым насекомым около ног Англии… я и теперь то же говорю. Но мое мнение об Европе нисколько не мешает мне еще откровеннее отзываться о казнях, грабеже и гнусностях, делаемых в Польше. «Язык мой — враг мой»; но ищите смело, может, сыщете двух врагов, но двойного языка не найдете.

Если же вы обвиняете меня за то, что диапазон наших статей изменился, что тон их другой, то в этом трудно оправдаться. Хороши бы мы были, нечего сказать, если б рассуждали теперь с тем философским спокойствием о польских делах, с которым я писал об них в 1859 году.

Как будто тон живого разговора зависит исключительно от одного из участников? Расскажу вам в заключение один случай, который вам покажет, что камертон не всегда у нас в руках.

213

В начале 61 года в нашем изгнании готовился праздник, — праздник странный, небывалый. Русские выходцы сзывали изгнанников на свободной британской земле, сзывали представителей самого красного радикализма, самых крайних социальных учений; на этом празднике, при громе «Марсельезы», я должен был провозгласить тост за «Александра II, начавшего освобождение крестьян!»

Что бы ни говорили с точки зрения чиновной Vornehmtuerei, бюрократической Blasiertheit89[89] и доктринерского лакейства — а этот тост раздался бы далеко… Не ищите в этих словах ни хвастовства, ни высокомерия. О значении нашего праздника мы можем догадываться a contrario90[90], взяв в счет то нежное внимание, которым правительство нас

окружает, посылая одного лазутчика за другим присматривать за нами и заставляя двух-трех журналистов беспрестанно, но не бесплатно обругивать нас.

Пришло 10 апреля. Все было готово — и вдруг депеша о варшавских убийствах. Сжалось сердце. Стало как-то неловко от праздничных приготовлений… принесли письма от польских друзей; они не могли идти вброд по свежей крови и перешагнуть через родные трупы, чтоб праздновать с нами, и я глубоко чувствовал, что они правы. Украли у нас и этот день. Все точившее нашу жизнь, все исполнявшее желчью наше слово и приучившее к ненависти наше сердце снова всплыло… Отложить праздник не было никакой возможности, стали собираться гости, иностранцы щадили нас, русские краснели с нами вместе. О тосте за императора и помину не было, с тяжелым сердцем, без речей, а со слезами выпили мы за освобожденных крестьян и освобождающихся поляков и грустно опустили бокалы. Вот как меняется тон.

На первый раз довольно: если вы будете отвечать, то позвольте мне обратиться к вам с просьбой: вы в вашей статье говорите о каких-то подложных манифестах — что же, вы и их нам приписываете, что ли? Пожалуйста, уведомьте готового к услугам вашим

1 июля 1863.

214

НЕ ВЕРИМ!

22 № «Дня» в корреспонденции из Парижа говорит о новой мере иронического наказания поляков, преувеличивающих злодейства русского начальства. Ее изобрел знаменитый И. С. Тургенев. Даровитый автор «Отцов и детей» будто бы вознамерился в подложной корреспонденции рассказать, «как один казачий полковник поссорился с своим есаулом за то,

Скачать:TXTPDF

в воспоминание соединения Литвы с Польшей. Испуганное правительство тотчас схватилось за оружие и, вслед за другой демонстрацией в Вильне, подвергло весь край военному положению. Какое же еще доказательство может быть