Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 17. Статьи из Колокола и другие произведения 1863 года

остановит. Жаль только, что они перед ляганьем не обтирают копыт, грязи уж очень много; но à la guerre comme à la guerre.

20 августа 1863.

POST SCRIPTUM

Нельзя дальше идти, не бросив взгляда на путь, пройденный от последнего этапа.

Пока мы плелись, прокладывая скромную дорогу нашему

249

русскому станку, шли и события — и дошли до какого-то поворота; тени явным образом прокладываются в другую сторону.

Десять лет тому назад Россия молчала, и перед нами стоял один врагправительство. Оно не имело защитников в литературе и яростных партизанов в обществе. Литература молчала об нем, общество боялось его. Литература, за исключением всеми презираемых органов полиции, была оппозиционная. Общество не было оппозиционно: равнодушное и сонное, оно не имело мнения, оно жуировало под кровом самодержавия.

Потом общество разделилось: одна часть возненавидела правительство за освобождение крестьян, другая полюбила за него. Вся литература стала в этом вопросе за правительство, а с легкой руки этого вопроса стало за него и в некоторых других. Литераторы в первый раз увидели возможность и удовольствие оставаться при всех выгодах либерализма без всех невыгод оппозиции. Таким образом, исподволь началась система надежд и упований со стороны литературы и система хорошего понемножку (постепенности с хроническим задержанием прогресса) со стороны правительства. Россия жила в каком-то оптическом обмане: правительство ничего не уступало, литература и доля общества были уверены, что они берут все. Правительство даже те мелочи, которые допускало, не узаконивало и могло всегда взять назад. Литература, имея анонимную гласность в временно смягченную ценсуру, вообразила себе, что мы накануне радикального переворота, что конституция дописывается или уже

переписывается, что свобода книгопечатания est garantie105[105], что недостает некоторых формальностей, а главное дело сделано. Уверовавшие журналы приняли тотчас чрезвычайно европейский характер — несколько консервативный, недалеко не прочь от прогресса; они заговорили о политических партиях, об оппозиционных листах, о демократических, федеральных, социальных — забывая, что у нас много полиции и мало прав, что ценсура в самом деле, а суд только по форме, и облегчая, таким образом, значительно работу Третьего отделения.

250

Журналистика и правительство в этот медовый месяц казенного либерализма были в отношениях деликатнейшей учтивости. Журналы показывали величайшее доверие к реформирующему начальству, правительство толковало о горести, что оно не может так скоро улучшить и исправить все учреждения как ему хочется, толковало о своей любви к гласности и ненависти к откупу.

Они были похожи на двух благородных людей, споривших друг с другом в вежливости — один, требуя долг, говорил, что он вполне чувствует, как должнику его приятно заплатить; другой отсрочивал, уверяя, что он делает жертву, отдаляя наслаждение уплаты.

Это надоело, и не без причины, особенно правительству. В какую щель ни пропусти свет, он осветит что-нибудь нескромное, в какой искаженной форме ни давай волю слова, она доведет до дел. Правительство хмурилось, ждало каких-нибудь беспорядков, чтоб иметь предлог; беспорядков не было, пришлось взять меры решительные. Выдумали матрикулы и Путятина, набили битком Петропавловскую крепость студентами, набили самих студентов на Тверской площади в Москве, но дело не удалось. Возникавшее общественное мнение не было в пользу драгонад, журналистика, еще державшаяся в границах стыда, не заявила ни любви к матрикулам, ни нежности к Путятину, ни одобрения к уличным сражениям с безоружными, барышни не хотели танцевать с Преображенскими победителями. Драгонады не удались; правительство, чтоб скрыть ошибку, вытолкало Путятина и Игнатьева. Революция в Петербурге («Московские ведомости») продолжалась, террор продолжался, правительство не знало, что выдумать, какие новые матрикулы… по счастию, пожар выручил. Недаром народ русский любит поджог.

Москва в 1812 пожаром освободила страну от иноплеменного ига, Петербург через пятьдесят лет тем же средством освободил императорскую власть от ига либерализма и многих публицистов от насилия притворяться благородными людьми.

Революция, террор были побеждены. Туча, нависнувшая над головами, прошла, плита, лежавшая на груди, превратилась в Станислава 1-ой степени… Испуганное общественное

мнение жалось к правительству, журналистика была за него. В это время показываются первые опыты доносов в печати, первые требования энергических мер, т. е. казней. Правительство, видя это настроение, воспользовалось им.

Что сказал бы наш незабвенный Чичиков, если б он увидел, как на развалинах мнимых баррикад и на пепле толкучего рынка Головнин и Валуев учредили открытые рынки, на которых покупались «мертвые души» литературного мира? Ремонтеры были посланы в Москву, где ни одной живой души не было после смерти Грановского и, следовательно, мертвых тьма- тьмущая. Вскоре в нашей журналистике нельзя было никого узнать:

Все изменилося под нашим зодиаком.

Как переменились наши публицисты… так ли, как образа меняются или по убеждению, — знает о том Н. Ф. Павлов, а не мы. Мы знаем одно: никогда нельзя было думать прежде, чтоб Щукин двор был так близок к их душе; только при утрате его можно было оценить, как он глубоко врос в сердце «Нашего времени», «Моск. ведомостей» и других «Пчел» и «Записок». С поджогов, лишенных поджигателей, начинается циническая близость полиции и печали, открытая связь правительства с журналистикой. Государь рука об руку с Катковым на бале московского дворянства напоминает прогулку Нерона с Пифагором по улицам Рима.

Сконфуженное общество не знало, куда повернуться; пожары его настращали, но их не было, правительство лыняло от всякого объяснения по этому делу и начинало пробовать смертные казни, каторгу за статьи… Снова было начался ропот, но тут на счастье правительства восстала Польша. Дворянство, отшарахнувшееся от престола за освобождение крестьян, страстно ринулось к нему при первой вести о порабощении Польши и заявило готовность принять в нем участие.

И вот перед нами, вместо одного Николая, трое врагов: правительство, журналистика и дворянствогосударь, Катков и Собакевич.

252

ИЗ ЗАВЕДЕНИЯ А. А. КРАЕВСКОГО

…Таково… (каково было поведение французских эмигрантов первой революции) свойство всех выходцев, не умеющих действовать в трудные минуты отечества, которого они не знают и не любят, а принимающих на себя разные красивые позы агитаторов издали, с того берега…

С нашими эмигрантами та же история. Именно в то время, когда Россия приготовлялась к обновлению и наиболее нуждалась в людях талантливых, честных, дельных и знающих, когда готовилась уже крестьянская реформа, поднявшая народный дух и оживившая- весь организм государства, когда мы напрягали все силы, чтоб вступить на путь новой гражданской жизни, — эти господа почли за благо распродать свои имения с своими крепостными, собрать деньги и уехать из родной земли, чтобы там, на другом берегу, спокойно наслаждаться зрелищем болезней, переносимых обновляющейся Россией, и утешать себя тем, что вот они, эмигранты, так высоко поставлены натурою и так великодушны, что не могут перенести русских порядков, предоставляя нам, чернорабочим, трудиться на самом деле; они же будут только издали писать нам наставления, похваливать изредка за прилежание или пускать в нас каламбурами, если что не по них сделается… Гаже этой роли трудно что-нибудь придумать!.. («Голос», № 195).

Если б ученый автор этих достопримечательных строк спросил у своего принципала, он увидал бы, что очень легко не только придумать, но вспомнить роли гораздо гаже. Андрей Александрович Краевский, занимаясь двадцать пять лет пристанодержательством в русской литературе, много видел и много помнит.

Действительно, судьба этого замечательного содержателя литературных притонов сама по себе очень интересна и может служить примером несправедливости и безапелляционности нашего суда. Краевский состоит четверть столетия в подозрении грамотности и образа мыслей, обнаруженного в ряде статей, писанных другими, но подшитых лист к листу им самим.

253

Напрасно люди, принимавшие участие в нем, оправдывали его, говорили, что грамота грамоте рознь, что есть три грамоты: одна читает, одна пишет, одна счеты сводит — и что Краевский только дошел до первой и отличился в последней. Мало ли, говорили они, примеров у нас: читать человек читает, а писать не пишет, другой не пишет и не читает, а на счетах пощелкивает, словно орехи грызет. Но противники Краевского и тут нашлись, они говорят — это не доказывает, что у него нет образа мыслей, он не писал, но он диктовал, одному Белинскому томов десять продиктовал, а Белинский-то, сами знаете, что такое за человек. Так и остался Краевский в подозрении имения образа мыслей. Двадцать пять лет не шуткакабы мнение его было беспорочное, можно было бы его представить к пряжке, вместо которой он исходатайствовал бы у Головнина денежное вознаграждение. Это, впрочем, одно предположение. Беспорочного образа мыслей у нас нет, по крайней мере он не называется образом мыслей.

Открывая свои притоны приходящим, Краевский не мог отвечать за нравственность и ум посетителей. Радикалы и полицейские, натуралисты и богословы — кто не завертывал в горькую минуту к нему. Дело Краевского было торговое, теткинское: он искал сбить цену товара, покупал иногда гнилой; но прежде у него была сметка, чутье, а с летами и богатством все это притупилось. Мы ему советуем, по старому знакомству, возбудить свою бдительную осторожность: она может с успехом заменить благородство.

Статья, из которой мы выписали несколько строк, направлена против кн. П. В. Долгорукова, и он в долгу не остался — но по дороге задеты и мы.

О праве и значении эмиграции, о том, полезна или нет была наша десятилетняя деятельность, мы с Краевским и его лаборантами рассуждать не будем. Этого дела не

разрешишь в коммерческом суде, на это есть инстанции повыше. Мы возьмем предмет, больше доступный практическому взгляду негоцианта, а именно: продажу имения с крепостными людьми. Положим, честнейший Андрей Александрович, что ваш фельетонщик не знает, продавал я или нет крещеную собственность, но вы-то знаете, что я не продавал никогда никакого имения,

254

никаких людей; я смело говорю, что вы это знаете. Не отговаривайтесь тем, что я не назван по имени — это только гаже, говоря языком вашего фельетонщика; за прямое обвинение есть ответственность, а в прозрачном намеке» всегда остается возможность ее отклонить. «С того, мол, берега — это не значит с вашего, коли есть Цепной мост, стало, есть и у III отделения и тот и этот берег».

Итак, вы, бессребреннейший Андрей Александрович, поместили эту клевету совершенно сознательно, чтоб подслужиться Головнину, угодить Валуеву, подладиться Долгорукову, и вы воображаете, что поступили расчетливо. Где ваше чутье? Великий… (далее ценсура не пропустила).

255

ПОМЕШАТЕЛЬСТВО ПОГОДИНА ПРИНИМАЕТ ОПАСНЫЙ ХАРАКТЕР

На днях еще Михаил Петрович мог ходить по воле или содержаться под легким надзором сродников. Болезнь его была кроткая, он заговаривался, но безвредно. Так, например, он объявлял, что он почти знает, что Грейг не на Невском кладбище схоронен, но все-таки будет говорить, что он там схоронен. Но болезнь растет так быстро, что на него следует надеть куртку. Судите сами:

Папского нунция принимать нам не надо, но от своих отщепенцев сугубо и трегубо

Скачать:TXTPDF

остановит. Жаль только, что они перед ляганьем не обтирают копыт, грязи уж очень много; но à la guerre comme à la guerre. 20 августа 1863. POST SCRIPTUM Нельзя дальше идти,