оборони нас боже! Папский нунций, будь он сам Фома Кемпийский, Франсуа де Саль, Лас-Казас, Лакордер, не обратят у нас никого или очень мало, а Печерин, повторяю, обратит тысячи. Русский католик, чем он выше, чище, умнее, лучше, тем он опаснее, особенно ввиду русской мягкости, легкости, восприимчивости — и невежества! Покажите вы маленькое послабление в этом отношении, и половина нашего высшего сословия, особенно дамы, кинутся в объятия любезных французских аббатов! О, с каким остервенением готов я был вцепиться в волоса (извините) какой-то Воронцовой или Бутурлиной, встретив ее в Риме с молитвенником в руках близ Piazza de Spagna («Моск. вед.»).
Каково это великое извините в скобках!
СТАРИКА ВЁДРИНА КРЕПКОЕ ДО ПОЛЬСКИХ БРАТИЙ СЛОВЦО106[106]
Братья! Сестрины дети! Одной матери дети! Не шали! Полно! Ведь впрямь безмозглые, одна кровь в жилах течет. Забыли, что ли? Ну, побаловали, и шабаш, надобно честь знать. Люблю вас, потому и говорю… не любил бы, не говорил бы; мне что до вас… велика надобность, пропадайте совсем со света. Ан нет, не усидел покойно в своей мурье: возьму, мол, да и скажу им слово. Русское сердце незлопамятное — сорвет злобу и отляжет. Михаил-то Николаевич спуску не дает, мы знаем этого Ваньку Каина, тяжел на руку… а вас, небось, по головке гладить да вяземскими ковригами кормить? Без наказания нельзя, «Домострой» того требует, семья без кулака не устоит, бог любит наказать. На что жезл у пастыря? — чтоб бить. Скипетр у царя зачем? — тоже палка, чтоб бить. У Ивана Васильевича Грозного была долбня; у Петра Алексеевича дубинка с железным набалдашником, теперь еще в кускамере хранится. Спине православной бывало больно, зато теперь сердцу хорошо. Петрополь вызвал из блат… флот, академия наук! Да что толковать, у вас под носом торчала гетманская булава — зачем? Волосы, что ли, расчесывать? Покойник Федор Лукич Морошкин, товарищ по факультету, говоривал: «Булава ничего, — обиды нет —булава об голову стучит, голова об голову стучит». Помер не так давно, и не старый был человек, смахивал на покойного Николай Павловича со стороны, честный мужик был, малую толику семье оставил — на профессорстве не разживешься.
257
…Что, бишь, я говорил? — Да, да, помню, ну, круто наказал Михаил Николаевич, что за беда!.. Свой ведь, не немец, варяго-рус, болярин, стыда нет, одной матери дети! Да и уж что влепил, того не воротишь. Раб жестокий наказал, царь мягкодуший простит наказанного; царь простит — мужик простит! Царев ум — мужиково сердце!
Брось дело, говорят тебе, добра не будет! Не слушайся ты у меня этих проклятых ксендзов, эту вероломную шляхту. Что за поп, коли в православной церкви не бывает, «едина же на потребу?» Что за дворянин, коли белому царю не служит? Мятежники, крамольники, бандиты, как загнул им Деньской Сергеич. Да и ты, шляхта, одумайся, не баламуть, одумайся, пока есть время, побереги ты руки-ноги свои, да и копейку-то побереги, пригодится, поверь — пригодится. Ты гонор-то под лавку, да и строчи батюшке царю челобитную: так, мол, и так, по молодости лет, по дурному товариществу и пр. Простит, ум у него не змеиный, а сердце голубиное, за всех болеет; 60 миллионов — шутка сказать! А потом уж заверни к старику, в Первопрестольную; возрадуюсь — что тебе Симеон Бо-гоприимец —к сердцу прижму, в губы поцелую, не раз, три раза, по-нашему, по-русски, вытирай рыло, сестрин сын, и баста, все забыто, кто старое помянет — глаз вон!
Господи, владыко живота моего! Поляк, русский, лях, хорват, чех, украинец, хохол, москаль, чуб — единоутробцы, пальцы одной руки, а лезут в потасовку! Разбойники! Братьи вы мои родные!
258
ЧИСТАЯ ЛОЖЬ
Несмотря на пошлую нелепость, напечатанную сначала в одном австрийском журнале и перепечатанную в нескольких немецких и даже в лондонском «Daily Telegraph’e», я все же считаю небесполезным заявить, что я никогда ни в какой переписке с императором Александром не был, что ни он и вообще никто у меня никаких проектов не спрашивал и, следовательно, я не посылал. Подобные новости распространяются русскими агентами с явной целью поселить недоверие к нам со стороны польских друзей наших. С этой же целью, вероятно, были посланы на мое имя три письма (два из Парижа и одно из Варшавы). Автора парижских писем мы, наконец, узнали. Из Варшавы ждем ответа; кажется, и варшавское письмо из той же фабрики — мы не преминем сообщить ее фирму.
29 августа 1803.
<АДРЕСОЛОЖСТВО>
Адресоложство продолжается, только, падая глубже и глубже, оно запуталось в розгах и орудиях пытки. В 210 № «Сев. пчелы», в одном № напечатаны приветствия Муравьеву: от Моршанского общества, из Тамбова, из Смоленска, еще из Моршанска, из Луги, из Симбирска, из Рязани, из Ахтырска и от петербургск. купеческ. общества для взаимного вспоможения.
259
Русскому человеку не раз случалось спьяну просыпаться в помойной яме, на этот раз он проснется в кровавой.
Нам кажется, что Муравьев напрасно теряет время, надобно ковать железо, пока горячо. Похерил бы он теперь Александра Николаевича, да и сел бы на его место. Общество, которое публично пьет за палача, вполне заслуживает, чтоб бразды правления над ним были в руках вешателя.
Что правительство и в этих демонстрациях играет роль подстрекателя, это мы знаем по сношениям кн. Долгорукова с одним публицистом, которому было приказано хвалить Муравьева.
ТРАГЕДИЯ ЗА СТАКАНОМ ГРОКА
Тебе, друг мой Тата, дарю я этот рассказ в память нашего свиданья в Неаполе.
28 сентябри 1803 г.
Очерки, силуэты, берега беспрерывно возникают и теряются — вплетаясь своей тенью и своим светом, своей ниткой в общую ткань движущейся с нами картины.
Этот мимоидущий мир, это проходящее — все идет и все не проходит, а остается чем-то всегдашним. Мимо идет, видно, вечное — оттого оно и не проходит. Оно так и отражается в человеке. В отвлеченной мысли — нормы и законы; в жизни — мерцание едва уловимых частностей и пропадающих форм.
Но в каждой задержанной былинке несущегося вихря те же мотивы, те же силы, как в землетрясениях и переворотах, — и буря в стакане воды, над которой столько смеялись, вовсе не так далека от бури на море, как кажется.
I
Я искал загородный дом — утомившись одними и теми же вопросами, одними и теми ответами, я взошел в трактир, перед которым стоял столб и на столбе красовался портрет Георга IV — в мантии, шитой на манер той шубы, которую носит бубновый король, в пудре, с взбитыми волосами и с малиновыми щеками. Георг IV, повешенный, как фонарь, и нарисованный на большом железном листе, не только видом напоминал путнику о близости трактира, но и каким-то нетерпеливым скрежетом петлей, на которых он висел.
Сквозь сени был виден сад и лужайка для игры в шары — я прошел туда. Все было в порядке — то есть совершенно так.
261
как бывает в загородных трактирах под Лондоном. Столы и скамьи под трельяжем, раковины в виде руин, цветы, посаженные так, чтоб вышел узор или буква; лавочники сидели за всеми столами с супругами (может быть, не с своими) и тяжело напивались пивом, сидельцы и работники играли шарами тяжести и величины огромного пушечного ядра, не выпуская из рта трубки.
Я спросил стакан гроку, усаживаясь в стойло под трельяжем.
Толстый слуга, в очень истертом и узком черном фраке, в черных и лоснящихся панталонах, приподнял голову и вдруг, как обожженный, повернулся в другую сторону и закричал: «Джон — водки и воды в 8-й №!» Молодой, неловкий и рябой до противности малый принес поднос и поставил передо мной. Как ни быстро было движение толстого служителя, но лицо его мне показалось знакомо; я посмотрел — он стоял спиной ко мне, прислонясь к дереву. Фигуру эту я видел… но как ни ломал себе голову, вспомнить не мог; удрученный, наконец, любопытством и улучив минуту, когда Джон побежал за пивом, я позвал слугу.
— Yes, Sir!107[107] — отвечал спрятавшийся за дерево слуга, и как человек, однажды решившийся на трудный, но неотвратимый поступок, как комендант, вынужденный сдать крепость, он бодро и величественно подошел ко мне, несколько помахивая грязной салфеткой.
Эта величественность и показала мне, что я не ошибся, что я имею дело с старым знакомым.
…Три года тому назад останавливался я на несколько дней в одном аристократическом отеле на Isle of Wight. В Англии эти заведения не отличаются ни хорошим вином, ни изысканной кухней, а обстановкой, рамами — и на первом плане прислугой. Официанты в них совершают службу с важностию наших действительных статских советников прежнего времени — и современных камергеров при немецких задних дворах.
Главным шаЯег’ом108[108] в Royal hotel был человек неприступный
262
строгий к гостям, взыскательный к живущим, он бывал снисходителен только к людям, привычным к отельной жизни. Новичков он не баловал и вместо ободрения — взглядом обращал назад дерзкий вопрос, «как могут котлета с картофелем и сыр с латуком стоить 5 шиллингов?» Во всем, что он делал, была обдуманность, потому что он ничего не делал спроста. В градусе поворота головой и глазами, и в тоне, которым он отвечал «Yes, Sir», можно было до мелочи знать лета, общественное положение и количество издерживаемых денег господина, который звал.
Раз, сидя один в кабинете с открытым окном, я его спросил, позволяют ли здесь курить. Он отступил от меня к двери и, выразительно глядя на потолок, он мне сказал голосом, в котором дрожало негодование: «Я, Sir, не понимаю, Sir, что вы спрашиваете».
— Я спрашиваю, можно ли курить здесь? — сказал я, поднимая голос, что всегда удается с вельможами, служащими в Англии за трактирным, а в России за присутственным столом.
Но это был не обыкновенный вельможа, — он выпрямился, по не потерялся, а отвечал мне с видом Каратыгина в «Кориолане»:
— Не знаю — в мою службу, сэр, этого не случалось, таких господ не бывало — я справлюсь у говернора.
Не нужно и говорить, что губернатор велел меня за такую дерзость конвоировать в душный smoking-room109[109], куда я не пошел.
Несмотря на гордый нрав и на постоянно бдящее чувство своего достоинства и достоинства Royal hotel, главный waiter сделался ко мне благосклонен, и этому я обязан не личным достоинствам, а месту рождения — он узнал, что я русский. Имел ли он понятие о вывозе пеньки, сала, хлеба и казенного леса, я не могу сказать, но он положительно знал, что Россия высылает за границу огромное количество князей и графой и что у них очень много денег. (Это было до 19 февраля 1861 г.) Как аристократ по убеждениям, по общественному положению