Скачать:TXTPDF
Полное собрание сочинений. Том 17. Статьи из Колокола и другие произведения 1863 года

сбивались на кордегардию и переднюю. Для немцев, не получающих вовсе воспитания, что не мешает им быть очень учеными, надобно было опростить нюансы, к которым привыкло порядочное общество во Франции и Англии, и заменить его этикетом внешним и обязательным. А потому церемониймейстеры и вахтмейстеры расписали для немцев, сколько пуговиц надо застегнуть в знак уважения, как кланяться и как говорить, когда сидеть и когда держать спину на ногах. Узкими штанами и фраком заявлялось уважение к старшему, застегнутым воротником — таковая же преданность и пр. Все это было перевезено под фирмой цивилизации в Россию. Византийские нравы московского двора с аристократами, которых пороли на конюшне, и сановниками, которых секли кнутом, давали удивительную почву для табели о рангах, для этикета, для заявления раболепия и самоуничижения. Дворяне и дворни вскоре заткнули за пояс немцев. Русский лакей (до освобождения) и русский чиновник (может,

277

до конституции Лагероньера) дошли до физиологической границы дисциплины и подобострастия. Еще шаг, и лакей-чиновник превратился бы в негра, еще шаг, и вытяжной офицер вытянулся бы в столбняк.

Кто живал в провинции, тот знает, до какой казуистики, до каких тонкостей и усовершенствовании довели мы подлость чинопочитания и наружные знаки раболепия. Чиновники в Вятке снимали шубы на губернаторском дворе и оставляли их в санях; были губернские власти, которые если не успевали подать губернатору, которого называли генералом, шубу, то с умилением поправляли ее.

Один протест, одно негодование и слышалось против подлости в правах. Русская литература позорила клиентизм, делала его смешным и гадким, делала его презрительным и заставляла стыдиться его.

А теперь печатно защищают «знаки уважения подобающие» и под этими знаками разумеют, вероятно, фрак поутру. В те времена, когда литературу держали в черном теле и гнали науку, не было красноречивых защитников «подобающих знаков», не было и кафедр рабства, во всей России тогда не осмеливались публично пить ни одного не казенного тоста, но во всей России не нашлось бы рта, чтоб пить за здоровье Муравьева.

Есть гниения, которые только и обнаруживаются, когда до них коснется чистый воздух. По счастию, у нас материала немного, и разложение идет ужасно быстро, так что едва мы успеем обернуться, а вся верхняя короста из отвратительной гнили перейдет в то, во что должна — в тучное удобрение полей.

Все это так, но нет возможности оборониться от чувства негодования, боли и стыда при гиде этого залавка в передней, в который упало наше образованное общество, наша торговая

литература, наши университеты, украшенные новыми членами. Эта боль — последняя дань уважения комнате родительского дома или школы, где мы провели детство и юность и где теперь живет будочник или сыщик.

Еще слово. Как же это наши англоманы в нечистой отставке не подумали, что в Англии, в этом идеале преобладания собственности, капиталов, землевладельцев, — в аристократической Англии ни к одному министру, ни к одному сановнику, ни

278

к кому вообще никто не ездит во фраке утром. Фрак утромпризнак лакея и может только накупиться на то, что человек в пиджаке пошлет его за своей каретой.

Господа, в честь пиджака графа Старжинского бросьте дикую привычку являться к начальству во фраке в 8 часов утра.

279

С КОНТИНЕНТА

Письмо из НЕАПОЛЯ

5 октября 1863, Неаполь, Chiaja, hotel Washington.

Ну вот я и на Киаие, и потухнувший Везувий передо мной, и синее небо, и синее мореОпять увидал я своими глазами романскую половину старого мира, проверил ее еще раз от Кале до Неаполя — и с тем же тяжелым чувством, с которым я покидал Лондон, гляжу на Сент-Эльм и Капри.

Светлых заметок, хороших воспоминаний я не привезу. На этот раз все хорошее и светлое принадлежит природе и партикулярной жизни.

Положение русского становится бесконечно тяжело. Он все больше и больше чувствует себя чужим на Западе и все глубже и глубже ненавидит все, что делается дома. Ни вблизи, ни вдали нет для него ни успокоения, ни отрады — такое печальное положение редко встречалось в истории. Разве в первые века христианства испытывали подобную скорбь — чуждости в обе стороны — монахи германского происхождения, развившиеся в римских монастырях. Спасать языческий мир не их было дело, его падение они предвидели, но не могли же они сочувствовать диким ордам единоплеменников, бессмысленно шедших на кровавую работу совершающихся судеб. Им оставалось одно — идти с крестом в руках и с словом братского

увещания к рассвирепевшим толпам, стараясь добраться до чего-нибудь человеческого в их загрубелых сердцах. Креста у нас нет… слово осталось… но до человеческого чувства мы еще не договорились…

Как далеко мы разошлись в последние десять лет с западным миром, трудно себе представить. Мы в это время расправили

280

немного наши мысли, дали им обжиться в груди нашей, и с ними нам стало вдвое невыносимее стучаться на каждом шагу в какие-то крепостные стены, негодные на защиту, по оскорбляющие глаз и суживающие горизонт. Западные декорации нам пригляделись, пригляделись и здешние актеры, мы знаем их силу и их границу; они нас вовсе не знают. Мы оскорблены здесь в тех сторонах нашей внутренней жизни, которые мы дорого ценим в себе, и уважены в тех, которые мы сами презираем.

Еще в Англии жить сноснее, не потому, что там больше родного, а потому, что там чуждость полнее, резче, серьезнее. Колоссальность добра и зла, размер утесов, которые двигает этот дебелый, полнокровный Сизиф, привязывают к нему и к его оригинальным судьбам. К тому же он так занят, что ему дела нет до какого-нибудь иностранца, копышащего в своем углу. Великий талант оставлять человека в покое принадлежит одной Англии.

Но — как бы то ни было — я в Неаполе и хочу вам рассказывать свои сенсации.

С теплым, мягким воздухом, с южными горизонтами становится легче на душе, люди и города меньше давят, меньше занимают, природа выступает на первый план. С Генуи начиная, свободнее дышать, и мне не раз приходило в голову, не прав ли наш друг Маццини и не найдет ли вдова двух миров, двух Римов свежие силы в себе для третьего брака. Но шумная, яркая, пестрая Италия в худшее время своего угнетения так же благотворно действовала на путешественника, как и теперь; она берет своим теплым веянием и ясным солнцем, двумя- тремя закраинами, взморьями да очерками гор.

Паскаль говорит, что если б у Клеопатры линия носа была другая, то судьбы древнего Рима были бы иные. Тут нет ничего удивительного. Шуткалиния носа! Линия вообще! Отнимите у Неаполя линию моря, линию гор, полукруг его залива, что же останется? Кишащее гнездо нравственной ничтожности и добродушного шутовства, грязь, вонь, нестройные звуки, ослиный крик возчиков и самих ослов, крик и брань торговок, дребезжанье скверных экипажей и хлопанье бичей — рядом с совершенным умственным затишьем и с отсутствием всякого стремления выйти из него. А с ними, с этими линиями, будущность

Неаполя обеспечена. С ними он будет во веки веков звать путника, и путник, откуда бы ни шел, преклонится перед этими пределами красоты. Я смело говорю пределами; могут быть такие же красоты, могут быть иные, но лучше, изящнее, музыкальнее не могут быть.

Когда наш пароход при восхождении солнца тихо и плавно огибал мыс Мнзен и вслед за Искней и Прочидой открывалась вся дуга от Позилипа до Сорренто, все присмирело на палубе, все с умилением молилось этому великому преображению земли, воды и воздуха.

Но с городом я далеко не так светло встретился, как пятнадцать лет тому назад. Кто из нас изменился — не знаю. Вероятно, оба. Судьбы Неаполя были тяжелы, пока мы не видались. От баррикад на улице Толедо в 1848 г. и бойни, которой Фердинанд II окончил конституционную эру своего правления, до вшествия Гарибальди с своими ополченцами жизнь Неаполя, шумливая, суетливая, но не сильная и пустая, была подавлена, забита и еще больше обращена на бессмысленный толок и ежедневные дрязги.

Потеря политической деятельности в других местах заменялась материальными улучшениями: я не узнал марсельских улиц, проезжая теперь. Ничего подобного в Неаполе. Неаполитанские Бурбоны были скряги, мелкие стяжатели. В Капо ди Монте до сих пор мебели и бронзы — все мюратовское; Бурбоны обрадовались добыче и захватили все обзаведение пышного врага, легли спать в его постель, стали обедать на его посуде. На огромном столе был вензель Иоахима, вензель переменили, но на беду вся мозаичная кайма круг стола покрыта наполеоновскими пчелами, их менять было дорого, добрые Бурбоны не побрезгали, так и сели кушать и кушали до 60 года. Такие короли не поправляют городов, и новая дорога Via Тегеsia (как-то вдруг сделавшаяся Via Vittorio Emaimele114[114]) начата уж при Франческе. Нечего дивиться, что Неаполь, по большей части скверно построенный, старел, чернел и совсем осунулся в последние годы. Где тут было думать об улучшениях и о комфорте! Он жил все это время в вечной тревоге, боясь явного

282

правительства короля и тайного — каморристов; откупаясь от обоих, боясь полиции и революционеров, боясь светской и духовной ценсуры, запертый на ключ от всего мира, он рад был, что его сколько-нибудь оставляют в покое. Следы того, что было, остались; в Неаполе нет никакой умственной деятельности, книжные лавки бедны книгами, кафе — газетами, в кабинете для чтения на Толедо нет книг, да нет и журналов; хозяин извиняется тем, что иностранцев еще мало, а неаполитанцы не читают.

…Одним вечером Неаполь по обыкновению лег спать у ног своего короля и утром проснулся у ног Гарибальди. Это пришло сюрпризом для всех. «Что же делать теперь?» — спросил испуганный король Либерио Романо. — «Ехать вон», — отвечал министр. Король уехал, Гарибальди приехал, а вслед за ним приехал и Виктор-Эммануил — la révolution était

Ра14е!115[115] Неаполь остался при этом avortement116[116], но не стал на свои ноги, как Генуя, и не мог: он вовсе не так воспитан; он, как все города, выходящие из-под самодержного гнета, привык к помочам, к опеке, к покровительству и поощрению и вовсе не привык ни к какой инициативе. Неаполь ждал обновления откуда-то свыше, ждал политических подарков и административных «маккарони», а ему говорят: «Ты не маленький, сам возраст имеешь, вот тебе права, вот тебе выборы, делай как знаешь». А он не знает как и чувствует, что вместо благ, которые он ожидал, он дождался потери своего значения как столицы, конскрипции и разных податей.

Беспечное легкомыслие и вечное рассеяние мешают неаполитанцу сложиться до совершеннолетия и подумать о своем положении, и то же беспечное легкомыслие помогает ему весело переносить все на свете. Странный народ: он трусит перед вздором

Скачать:TXTPDF

сбивались на кордегардию и переднюю. Для немцев, не получающих вовсе воспитания, что не мешает им быть очень учеными, надобно было опростить нюансы, к которым привыкло порядочное общество во Франции и