думает, хорош ли будет сбор винограда в эту осень.
А там зальет ли лава Портичи или что-нибудь другое, дохнут ли потеющие, непростывшие солфатары своим отравленным дыханием и скоро ли его самого (если он бедный человек) стащат едва умершего, полунагого, без имени в темную яму темных катакомб, где такая же теснота трупов, как живых на улице, — до этого ему дела нет!
289
<Г. С. БАТЕНЬКОВ>
Гавриил Степанович Батеньков скончался в Калуге. Кто из русских не знает подробности о длинной, страдальческой жизни Батенькова. Спешим сообщить читателям, что в следующем № «Листка» будет помещена биография этого святого старца.
290
В ВЕЧНОСТЬ ГРЯДУЩЕМУ 1863 ГОДУ
«…Все было готово к приступу. Генерал Толь осмотрел еще раз передовые орудия и остановился; он вынул часы — время, данное для ответа, не прошло. Наступила страшная тишина… у всех билось сердце, так прошло несколько минут. Генерал показал стоящим возле часы и положил их в карман — сигнальная ракета взвилась со свистом, лопнула и рассыпалась. Пушки грянули разом — приступ начался. Через полчаса ничего нельзя было разобрать в дыму, огне и шуме страшного боя…»
Так рассказывал мне когда-то очевидец о приступе и взятии Варшавы в 1831 году.
Мы, Европа, весь мир — находимся теперь в том самом положении: генерал вынул часы. Кто этот генерал — Наполеон III, Александр II, лорд Россель, кн. Горчаков
— Ни один из них, все они, да еще кто-то анонимный. Жаль, что в наш скептический век не верят даже в диавола, часы были бы по праву у него, и он по крайней мере был бы от души рад, а теперь все, с внутренним ужасом чуя грозные последствия, поджидают ракету, которая должна быть сигналом общему несчастию всей Европы.
История продолжает развивать свою импровизацию путями безумия и крови. Почти всякий раз все можно предупредить, отвратить, иначе направить; почти всякий раз ничего не предупреждено, не отвращено. Народы и правительства дивятся, как Гоголев Селифан, что «ведь вот видели, что колесо сломано, да ничего и не сделали».
Утром, когда все спят с закрытыми ставнями, рано проснувшиеся видят по заре, что день будет бурный; их свидетельству не верят, небо кажется ясным, против грозы никто не берет мер — а день возвращается к своей программе утра, и когда всего менее ждут, черная туча шлет свою ракету.
291
Кто ждал при тихом и невзрачном начале 1863 г., что он нас поставит лицом к лицу перед столкновением, которое казалось далеким и которое теперь стоит грозно и, может, неотвратимо перед нами?
Борьба, которую пятьдесят лет тому назад предвидел Наполеон, которой прелюдия разыгралась несколько лет тому назад в Черном море, о которой доктринеры отзывались, пожимая плечами, как о пустой мечте, завязалась на стародавней трагической почве, «где каждая горсть земли — прах мученика, мощи».
Россия является на барьер, облитая польской кровью, дикая, свирепая, сбитая с толку, потерявшая всякое различие между добром и злом, между своим и чужим, между любовью и ненавистью. Она идет с прежним знаменем военного деспотизма, в той же ливрее чужой цивилизации, во имя которой поднимаются на нее западные державы. Она одна. Кроме немца-камердинера, который остался верен русской передней, догадавшись, что он существует только силою штыков и покровительством соседнего барина, с ней нет никого.
Против нее — союз непримиримых между собой врагов. Они долго не подымали перчатки. Старый мир охотно оставил бы Польшу на усмирение; его нервы не испугаешь каким-нибудь Муравьевым, разграбленными домами и невинными жертвами. Что ему до Польши? Но перед дерзостью русских ответов и, главное, перед их обнародованием он не мог остаться в долгу. Хотела ли Россия, без денег, едва оправившись от Крымской кампании, не умевшая в десять месяцев покорить восстания, додразнить Европу до войны — мы не знаем. Вероятно, нет; правительство хотело скорее похвастаться перед своими и повторило ошибку, которую сделал Николай: он тоже рассчитывал на то, что Европа не вынет меча из пожен; она бы и не вынула ни из-за Турции, ни из-за иерусалимских ключей, но Франция вынула его из-за того, что он не назвал братом Наполеона. Дуэль, по западным понятиям, очень редко делается из-за дела, а почти всегда из-за оскорбления чести. Point d’honneur127[127] Европы задет русскими потами. Старые бойцы долго не обижались, долго отходили, отступали, давали все средства России
сделать amende honorable128[128], но Петербург закусил удила, и Европа тяжело и нехотя надевает на себя доспехи, с надеждой, что на год, на полгода борьба отдалена; союзники чуют важность борьбы, их мучит взаимное недоверие, грозные предчувствия, а может, и встревоженная совесть.
Между ними Польша — представительница юности и доблести старого мира, последний венок живых цветов на латинском кресте. Польша, не знающая предела преданности, отдающая четвертого сына после трех падших, пятого после четырех, — мужественная, неуловимая, исходящая кровью, гибнущая здесь и возрождающаяся возле. В ней апотеоза Запада, в ней великая и честная кончина старого мира. Десять месяцев борьбы, горсть людей против армии — какая эпопея представляет что-нибудь героичнее? А это правительство, обругиваемое ежедневно подлой, шпионской журналистикой в России, это правительство, скрывающееся в звериных когтях разъяренного врага и управляющее, между его пальцами, страною Будущие поколения не поверят этому… Что бы с Польшей ни было, но это восстание, эти десять месяцев борьбы ставят ее на необыкновенную высоту… И что бы ни было с Россией, она долго не смоет с себя усердия к усмирению и сквернословия своих подкупных и даровых клевретов.
И есть печальная отрада в том, что Польша в своем преображении оставалась одинокой и, приготовляясь к своей Голгофе, подымалась на своем Фаворе без ветхозаветных Моисеев и Илий западного мира .
Для России польское восстание было несчастием129[129]; оно
293
врывалось в начатое русское дело, путало его, усиливало правительство и будило в народе чувства звериные и кровожадные. Остановить польское движение было трудно; русское правительство делало ошибку за ошибкой. Людей, готовых на гибель, сознательно идущих на нее, вообще останавливать нельзя. Да и что же можно было сказать полякам? «Подождите, не чувствуйте боли, не чувствуйте оскорблений, дайте себе связать руки и
294
ноги, дайте лучших из вас отдать в солдаты — подождите: мы еще не готовы». И это в то самое время, когда торжественно праздновалось тысячелетие нашего ребячества!
Смиряясь перед фактом, мы говорили польским друзьям нашим: «Если ваше восстание неотвратимо, да совершится судьба его. Помните, что у вас только одна хоругвь может быть общая с нами; свято и высоко держа ее, вы не встретите против себя Руси народной, а будете иметь дело с Россией — официальной, петербургской, петровской, карамзинской, погодинской, той, которая держала донельзя народ в крепостном состоянии, той, которая на кнутах и штыках, на казематах и каторгах упрочила сильную державу, основанную на отрицании всех человеческих прав».
Мы знали, как тяжело будет полякам нести нашу простую хоругвь, и всем сердцем и помышлением желали, чтоб они нашли силу — не против врага, в этом у них недостатка нет, а против собственных предрассудков.
ЗЕМЛЮ КРЕСТЬЯНАМ, ВОЛЮ ОБЛАСТЯМ.
И то и другое, с западной точки зрения, — нелепость, и то и другое, с исторической точки зрения, — чуть не предательство!
Западные воззрения стали нам чужды; исторического знамени у нас нет; мы его видим в будущем, мы не возвращаемся к нему, а к нему идем. И это вовсе не фантасмагория и мечта, а ясный, простой факт.
Мы любим русский народ и Россию, но не одержимы никаким патриотическим любострастней, никаким бешенством русомании; и это не потому, чтоб мы были стертыми космополитами, а просто потому, что наша любовь к отечеству не идет ни до вымыслов несуществующего, ни до той стадной солидарности, которая оправдывает злодейства и участвует в преступлениях. Для нас всегда существовали интересы выше и дороже всех патриотизмов в мире; мы никогда не подкрашивали объективной истины никакими красками личными, семейными или племенными и так же не обинуясь говорим теперь о будущности русского парода, как, не оглядываясь и не рассчитывая, стали со стороны Польши с самого начала восстания.
Народ русский, для нас, больше, чем родина. Мы в нем видим
295
ту почву, на которой разовьется новый государственный строй, — почву, не только не заглохшую, не истощенную, но носящую в себе все зерна всхода, все условия развития. Будущность ее для нас логическое заключение.
Тут речь не о священной миссии, не о великом призвании, весь этот юдаический и теологический хлам далек от нашей мысли. Мы не говорим, видя беременную женщину, что ее миссия быть матерью, но, без сомнения, считаем себя вправе сказать, что она родит, если ей не помешают.
Убеждение наше, что в России осуществится часть социальных стремлений, — совершенно не зависимо от того, что мы родились в России. Физиологическое сродство, кровная связь с народом, с средой, может, предшествовали пониманью, ускорили, облегчили его — но вывод, однажды достигнутый, — или вздор, или должен стать независимо от пристрастий и случайностей, Человек, родившийся в Берлине или Потсдаме, вероятно, имеет какую-нибудь привязанность к родине; но что же может он вывести из своей любви к отечеству, кроме необходимости разложения уродливого прусского королевства?
То, что делается теперь в России, в эту черную полосу, которая оставит по себе страшные угрызения совести, ничего не доказывает против наших упований. Вся эта оргия палачества и пьяного патриотизма обнаруживает больше и больше только то, что такими мерзкими абортивами внутреннего движения остановить нельзя. Само правительство, срываясь с своей обычной колеи, всякий раз уносится в какую-то пугачевщину. Имея в виду одно уничтожение польского восстания, изводя польский элемент в Литве, оно, не сознавая того, ведет Россию вовсе не туда, куда думает… «Не нам, не нам, а имени твоему!» так и останется, с легкой руки Павла, девизом его внучат.
Это, наконец, стали отчетливо понимать злейшие противники России130[130]. Этого только не понимают наши жандармствующие
296
литераторы и принемечивающие доктринеры — их обращать на путь истины не наша забота. Но в последнее время безнравственная и бесстыдная пресса затемнила возникавшее и укреплявшееся сознание. Честные люди, люди, но забившие свой ум схоластикой, ни сердца усердием к престолу, исполняются сомнением. И действительно, надобно иметь страшную силу веры и любви, чтоб не отпрянуть от беснования не одного Саула, а целого общества с ним, — общества, полуобразованного и дерзко мутящего немое море чуждой ему жизни народной, вызывая из его глубины демонические страсти, которых разгар и круг действий не ему очертить и обуздать.
Перед этими сомнениями, перед этим смешением понятий наше дело ясно. Мы торопимся прочитать отходную в вечность грядущему году и снова поставим на первый план развитие нашей мысли —