Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений. Том 18. Статьи из Колокола и другие произведения 1864-1865 годов

заднепровской Украины, отданными в руки польского правительства, был учрежден генеральный военный суд. Исполнителем приговоров этого суда был рейментарь украинской партии Стемпковский. Как от суда, так и от жестокой личности рейментаря Стомпковского нельзя было ожидать гайдамакам ни пощады, ни милосердия. Стемпковский хотел было казнить Гонту тотчас же по взятии его, но имея в отряде только 400 человек, он боялся остаться лишний день и повел Гонту с товарищами к Могилеву-на-Днестре. Там, недалеко от Могилева, в селе Сербове, остановились палачи с своими жертвами. Гонту был прочитан приговор, по которому казнь распределялась на четырнадцать дней. Он выслушал приговор хладнокровно и стоически приготовился к смерти. Началась лютая казнь. Гонта героически вынес ее, не просил ни пощады, ни помилования. Отрубленную голову его воткнули на кол, а тело было разрублено на 14 частей и развешено в различных местах на 14 виселицах.

И народ долго помнил казнь Гонты и пел:

Шдкинувшись тд Умань, Гонту изловили.

Вони ж юго на сам перед барзо привггали,

Через Нм дней з юго кожу на поле здирала.

И голову облупили, Нлью насолили,

Поым ему як чесному назад положили.

Итак, вот нравственный результат великого материка рабства… вот каково было главное, орудие государственной жизни в России, и вот что сделано этим орудием из народа. Ведь это страшно! Масса, потерявшая чувство правды от двойного гнета. Холопская аристократия, генералы и офицеры, играющие роль царских капканщиков, дружески беседуют, пьют целые

дни, чтоб без малейшей опасности перехватать людей, веривших, и не без основания, в помощь России, и выдать их — их злейшему врагу…

Какое же искупление будет достаточно и народу, и правительству, и его дворне и нашим развратникам слова?..

Прощайте — невозможно продолжать.

10 февраля 1864.

71

ПИСЬМО ВТОРОЕ

Отлегло немного на сердце… я опять к вам… ну, надевайте-ка охотничьи сапоги с высокими голенищами и пойдем месить грязь и продираться разными чапыгами родных болот и сечей.

Куда идти? — Да вот по дороге, страшная, двухмесячная маремма «Отечественных записок», рыхлая, глинистая… лет двенадцать тому назад и она, как некогда болота понтийские, была плодоносна… но вы знаете, что под солнцем (а, может, и над ним) ничто не прочно.

С «Отечественными записками» был, между прочим, года два тому назад переломчик; обожглись они самым неприятным образом на пожаре Апраксинского двора, явившись на пепелище оного, без всякой нужды, какими-то саперами предкатковитами и требуя небывалые казни зажигателям, тоже небывалым. Ошибка была очевидна; начальство, скупавшее тогда по дешевым ценам на Конной в Москве игроков, шулеров, школярей, риторей, не приняло «Отеч. записки» за свои, а честная сторона публики отшарахнулась от них (это было до патриотической моровой язвы). Сердится Андрей Александрович, сердится Громека, — «все это крайние мнения, резкие суждения не надобно крайних мнений, не надобно резких суждений — надобно ничего не режущий, обоюдотупой меч, чтоб всякий раз, когда вы ничего не режете, каждый, не чувствуя боли, мог бы думать, что вы режете его противника».

Затем вершины «Отечественных записок», для перемены декорации, подернулись туманом благоразумия и потеряли очертания односторонностей; величественная масса облаков, которые можно принять за верблюда и за рыбу, как в «Гамлете», и которые в сущности ни рыба, ни мясо, покрыли их. Своей двунастной натурой они напоминают нам, во-первых, опять- таки болото, которое не земля, да и не вода, во-вторых, одного русского помещика, проживавшего в Париже лет 15 тому назад. Он довел свое бегство от крайностей и свою многосторонность До того, что лишился всякой способности заказать себе штаны или сертук. «Мне бы хотелось, — толковал он портному, — просто сертук, чтоб можно было гулять утром, разумеется, все же, чтоб запросто вечером можно было в нем куда-нибудь идти, — вы уж, пожалуйста, не очень узко пускайте, иногда в дурную году придется его вместо пальто надеть, только, сделайте одолжение, не слишком широко, так чтоб и пальто можно было сверх него надеть».

По несчастию, сбивчивость понятий обязывает не меньше дворянства не только к безвредной и пресной галиматье, но к действительно статскосоветническому взгляду на дела людские, важно скрывающему неважное содержание свое, к жажде чиновитой респектабельности, к привычке говорить несколько в нос о заблуждениях молодежи и к легкому усилию соединять с несомненным либерализмом полицию и справедливость к благодетельным видам правительства.

Все это очень старо и потому вынести можно; но когда какой-нибудь литературный охотник «Записок» ставит почтен го автора «Записок охотника» наряду с моей внучатной бабушкой Фаеной Егоровной, этого допустить нельзя. Но я забыл, что вы обязаны знать, кто сочинитель «Записок охотника», вовсе не обязаны знать, кто была Фаена Егоровна. Их было две, т. е. не две Фаены Егоровны, а у нее была сестра не Фаена Егоровна; у каждой сестры был муж в незапамятные времена и тогда же умер. Не-Фаена Егоровна поселилась в Троицко- Сергиевской лавре и занялась исключительно богомольем Фаена Егоровна поехала в Орловскую деревню и занялась не только духовным хозяйством, но и сельским. Она иногда, года через два-три, наезжала в Москву; все это принадлежит к тем временам, когда гражданин Бушо преподавал мне субжонктивы и французскую революцию, а гражданин Московского университета — думы Рылеева и арифметику.

Приезжает таким образом однажды Фаена Егоровна сперва в Москву, потом в наш дом. Вышла она за чем-то в девичью видит, что пожилая горничная учит грамоте какую-то девочку. «Мать пресвятая богородица, — взговорила, остановившись в дверях, Фаена Егоровна, — это что? С какой это стати и к чему девочке знать грамоте? В полном ли уме барин-то ваш? Где ты- то сама, бесстыдница, набралась в книжку читать, ведь я тебя помню, когда ты босиком бегала, и мать твою, курносую дуру помню». И рассерженная старуха, с некоторой горестью и участием к девочке, говорила моему отцу: «Нехорошо, мой друг,

73

нехорошо (слово «несвойственно» не употреблялось в те патриархальные времена), к чему, подумай, она выучится читать — раба?.. Служить надобно, покоить господ… а тут то ли на уме… песни гадкие прочтет. Чего доброго, выучится читать, выучится писать — и напишет любовную цидулку».

По странному стечению географических случайностей в то время, как орловская помещица проповедовала этот путятинский взгляд на народное образование, в той же Орловской губернии беззаботно бегало в своем саду в красненькой рубашечке, подпоясанной торжковским пояском, двух-трехлетнее дитя, о котором вот что пишут в четвероместной книжке «Отеч. записок»:

Г-н Тургенев, желая выразить, до какой уродливости может доходить. эманципация девушки, вывел в своем романе «Отцы и дети» некую Кукшину, занятую в Гейдельберге эмбриологией. Он думал, что этим поразит наголову несвойственные женщинам занятия. И однако ж он решительно не достиг цели, сколько можем судить по существующим и процветающим у нас Кукшиным. Спрашивается, отчего, казалось бы, удар, направленный так верно, не удался? Предполагаемая ложь осталась живущей в обществе, и нам случилось читать один рукописный рассказ, где именно,. наперекор г. Тургеневу, молодая девушка, беседуя в самом интимной tête-à-tête, рассказывает своему милому целый курс эмбриологии. Повесть именно написана для доказательства, что ни чувство девической скромности, ни та стыдливость, которая выработана двухтысячелетнею христианскою цивилизацией, нисколько не шокируется подобным разговором, подобным занятием.

Все это доказывает только, что г. Тургенев слишком вскользь коснулся того влияния, которое требовало более всесторонней разработки, которое проявляется не в одних безобразных Кукшиных.

Не смею сомневаться в словах ученого критика, но признаюсь откровенно, он не убедил меня. Я читал все, что писал Тургенев, не только хорошее, но и дурное. Тургенев очень умный человек, у него бездна образования, такта и вкуса. Как же я поверю, что он «думал Кукшиной поразить наголову несвойственные занятия женщинам», понимая под ними физиологию? Не верю, да и только. Лицо Кукшиной вообще неудачно и пошло… Тургенев слаб и даже плох там, где он, насилуя свой талант, пишет на заданную политическую и полемическую тему, он впадает в шаржу, и Кукшина также не тип, а карикатура,

74

как князь Луповицкий К. Аксакова. Особенного вреда в этих паясничествах нет; назначаемые для потехи известного райка, намалеванные яркими красками иногда избалованного кистью зазнавшегося мастера, иногда памфлетистом для тог чтоб приударить противников, они не имеют серьезного значения, и тем паче такого громадного значения, как г. критик приписал Тургеневу. Ведь не у Тургенева размягчился мозг в Париже, чтоб можно было думать, что он поддерживает мнение Фаены Егоровны об исключении женщин из науки и о том, что плохой фарсой он «наголову побил» вопрос, стоящий теперь на первом плане в Европе и Северной Америке.

Что женщина, занимающаяся эмбриологией, может быть очень смешна и очень противна, это правда; но и то правда, что в комедиях Островского вы найдете женщин еще смешнее и еще противнее, никогда не занимавшихся теоретической эмбриологией. Стало быть, если за это кого-нибудь надобно казнить, то не теоретическую и не практическую эмбриологию, а женщин вообще.

Запретить их как-нибудь на французский манер, конечно можно, и дело пойдет как по маслу:

§ 1. Женский пол отменяется.

§ 2. Род человеческий разделяется по образу кавалерия два мужских пола:

а) тяжелый мужский пол,

в) легкий мужский пол (прежде бывший женский).

Тогда у женщины не отнимется возможность из матери-самки перебраться, хоть через Кукшину, но все-таки к человеческому значению. Тогда не будут им запрещать учиться вообще или дозволять учить только до такой-то главы, как в старые годы гувернанты особенно назначали барышням те страницы, которых читать не надобно.

Говорить о несвойственности эмбриологии для того и другого пола — безумно. Можно заниматься эмбриологией с чистотой пречистой девы и читать библию как Фоблаза. Грязен не предмет — грязен человек, и, разумеется, всего грязнее монах, боящийся чего-то развратного во всем телесном.

Не знаю, приводилось ли слышать издателям «Отечеств, записок» о том, что лет двести тому назад жил один еврей (евреи бывали

75

очень богатые люди22[22])попрозванию Барух Спиноза, оттого ли, что ему, как еврею, недоставало стыдливости, выработанной «двухтысячелетней христианской цивилизацией», или оттого, что он не родился в Орловской губернии, но только он тогда еще проповедовал, что природа вообще не нравственна и не безнравственна и что, следственно, ее знание само по себе не может быть ни целомудренно, ни похабно; а целомудрие и похабство вносится лицом, в том роде как в простонародном поверий человек в желтухе, пристально смотря на рыбу, передает ей желчь. Ту же нехристианскую мысль имел и христианин Шекспир, говоривши, что человек придает предмету его высоко эстетическое значение или грязно гадкое.

Но кто прежде Шекспира и Спинозы это выразил не на словах, а на деле — это искусство; первый «удар по голове» монашеской стыдливости нанесли кисти и резцы всех великих художников. Лишь только искусство стало на свои ноги и оперилось после

Скачать:PDFTXT

заднепровской Украины, отданными в руки польского правительства, был учрежден генеральный военный суд. Исполнителем приговоров этого суда был рейментарь украинской партии Стемпковский. Как от суда, так и от жестокой личности рейментаря