что он из вашей красной рубахи сделал свое святое облачение, свою camicia santa, и что женщина — этот другой народ, с своим ясновидением сердца, сняла почти везде корсаж и заменила его рубашкой вождя слабых, ищущих воли. После преображения римской виселицы в святыню, я не знаю полнейшего торжества. И именно потому муж красной, святой рубахи не имеет праве, не знать, что делается в темных глубинах народного моря, понимающего, с одной стороны, долины восточной Азии, и, с другой, прикасающегося Пруссии и Австрии. Что народ русский вышел из своего видимого оцепенения, что Крымская война пробудила его и что с тех пор обнаружилось в нем какое-то движение, беспокойство в полях и городах, в дворцах и хижинах, что с тех пор что-то переделывают, к чему-то стремятся — это известно всем. Но чего хочет Россия, куда идет она? Хочет ли она восстановить свою свободу, свою независимость, возвратиться, как Польша, к славному прошедшему? Нет. Народ русский никогда не был свободен и никогда не терял независимости, ему нечего восстановлять, ему нечего вызывать из угрюмой истории своей; что прошедшее завещало ему, то взошло в его плоть и кровь; это не воспоминания, не учреждения, а стихии, резко характеризованная народность, своеобразное понятие о праве на землю, вот и все — особенно если мы прибавим отвагу самонадеянности и дерзость веры
23
в себя середь несчастий. Остальное — забор, подмостки искусственной, иностранной империи, пережившей свое время.
Социальная религия народа русского состоит в признании неотъемлемых прав каждого члена общины владеть известным паем земли. Стоит вспомнить, что пространства, составляющие собственно Россию, заселялись последовательной колонизацией и скорее поглощали, принимали в себя слабые населения аборигенов, чем побеждали их; стоит вспомнить, что поселенцы эти, осевши однажды на своих местах, никогда не были завоеваны (татарское иго не касалось ни внутренной жизни, ни народного быта), чтоб объяснить, каким образом развилось понятие о праве народа на землю. Оно пережило все судьбы государства, и едва первое дыхание жизни обнаружилось в нем, как вопрос об освобождении с землей естественно стал на черед. Отнять землю у русского крестьянина так же невозможно, как отнять море у лаццарони, потому что лаццарони так же незыблемо верит, по выражению одного нашего соотечественника, в свое право на море.
Между тем поземельная собственность в России стремится раздробиться в частное и личное владение или сосредоточиться в руках правительства. По счастью, до настоящего времени большая часть земель оставалась в неотъемлемом владении общин, но тем не меньше надобно всеми силами стараться остановить это колебание, избегая, с одной стороны, пропасть пролетариата, которая рано или поздно поглотит весь образованный мир собственников и, с другой, правительственный коммунизм, в котором погибла бы личность человека или сделалась бы приговоренной к каторжной работе. Для того чтоб найти диагональ, мы имеем два указания: самый быт и устройство нашей сельской общины и результаты экономической, социальной науки, так, как они выработались на Западе, не найдя себе там приложения. Сельская община представляет у нас ячейку, которая содержит в зародыше государственное устройство, основанное на самозаконности, на мировом сходе, с избирательной администрацией и выборным судом. Ячейка эта не остается обособленною, она составляет клетчатку или ткань с сопредельными общинами, соединение их — волость — также Управляет своими делами и на том же выборном начале. Волостью
24
оканчивается народное устройство, ею оно касается императорской полиции и всего казенного управления. Далее волости нет свободы — но есть привилегии; нет самозаконности а царит величайший правительственный произвол. До освобождения крестьян крестьянская община билась о помещичье право, волость бьется до сих пор об нелепую власть правительства. Одна из застав, останавливавших развитие, пала. Освобождение крестьян, при всей недостаточности своей, признало личную свободу крепостного, не отрицая его права на землю. Пора раскачать столбы другой.
Освобождение крестьян было последней картой правительства; давши ее, оно в самом деле касается свободных учреждений. Реформы, о которых оно столько говорит, не делаются, потому что они для него невозможны, потому что они касаются его собственных привилегий, которые для него гораздо дороже привилегий дворянства. Правительство хочет сохранить их и делает реформы. Противуречие очевидно — оно его не могло победить и истощалось, билось в логическом кругу.
Ждать, чтоб оно износилось до последней нитки, было невозможно. Оно разоряло народ и приготовляло полнейшую реакцию, оно возвращалось к николаевским временам и снова начинало преследование каждой независимой мысли, прикрываясь своим умеренным либерализмом. Надобно было поставить пределы этому своеволью и затормозить колеса старой машины; но для этого надо было прежде всего уяснить, чего мы хотим, что можем и чего хочет в самом деле народ. Для достижения этого надобно было подвинуть правительство
на созвание Собора бессословного, всенародного, без различия вероисповеданий, с предоставлением каждому избирать каждого.
Если б правительство согласилось, тем лучше — много спаслось бы крови и несчастий. Если же нет, надобно было его заставить созвать Собор или созвать его помимо правительства. Так думали многие.
Что же было бы потом? Это бы мы увидели тогда. Первый шаг был бы сделан.
Говоря о созвании Собора, я упомянул о безразличии вероисповеданий, это следует пояснить. В России считается миллионов до двадцати старообрядцев, поставленных вне закона.
25
Теперь их меньше преследуют, на них смотрят сквозь пальцы — этого мало, надобно, чтоб они пользовались общим правом. Старообрядцы составляют самую энергическую, здоровую часть огромного земледельческого населения России. Закаленные вековым гонением, воспитанные с ребячества в борьбе с существующим порядком вещей, они никогда ничего не уступали, а приобрели вместе с строгими нравами железную волю. Из этой среды естественно выйдут действительные представители народных стремлений. Они никогда не признавали империи, которую они презирают как немецкую и которой гнушаются как нечистой. Сбитые с толку агентами правительства, некоторые из них посылали недавно свои верноподданнические адресы, они сделали ложный поступок в надежде льгот и обманулись; правительство ничего не сделало для них.
Старообрядцы принесли бы на общий совет народную идею, народный гений, предание, быт и обычай; идея современная, наука была бы представлена другой средой — той неопределенной, смешанной средой, которую во времена Людовика-Филиппа называли способностями (capacités), в нее входит все — мелкое дворянство, офицеры, студенты, окончившие курс, дети духовною происхождения, сословие, нигде не существующее, кроме России, — сословие очень ученое, очень эманципированное и ненавидящее дворянство и власть; возле него дети разночинцев, небольших статских чиновников, бедные, презираемые сверху; страшные для народа, они многое ненавидят, многому завидуют, им многое приходится искупить и нечего терять.
Дворянство, как замкнутый класс, потеряло всякое значение, ему остается одно — низшим слоем своим распуститься в народ, предоставляя вершины печальной судьбе замиранья в величавой праздности и в придворной службе (domesticité). После освобождения крестьян русское дворянство потеряло свою почву, свою силу, причину своего существования, и оно это понимает. Дворянство целых губерний (например, тверское) просило государя как милости право сложить с себя нелепые привилегии, которые, не принося никакой выгоды, мешают простым отношениям с другими сословиями. Государь отказал. Почему? Вероятно, он сам не знает причины. Иметь дворянство — застарелая привычка дворца.
Желая остановить возникшее движение во что б ни стало, правительство выдумало историю политических пожаров и додразнило студентов до манифестаций, давших ему тень права сбросить с себя поддельный либерализм и прямо перейти в реакцию. С этого времени оно начинает гуртовой подкуп журналистов и писателей, и постоянно распускает слух о реформах, находящихся в работе и которые наградят Россию почти французской свободой и дадут ей почти австрийские учреждения. Одни слабые люди, — люди, ищущие приличного предлога, чтоб стать со стороны власти, сохраняя вид либерализма, дались в обман. Тайно печатные и распространяемые листы обличали, в чем дело, и, как зарницы, пророчили бурю., свидетельствуя об электрическом напряжении среды.
Еще раз позвольте сказать, в чем состояло наше положение. Народ крестьян, мы шли на развитие сельской общины так, как она существует, с ее аграрным владением, с ее круговой порукой и самосудом, — мы хотели и хотим расширения выборного начала на весь административный и судебный порядок, за пределами волости и провинции, мы хотим облегчить ликвидацию дворянства чужеядного и вредного, мы хотим уничтожение правительства противународного и противучеловеческого.
Меньшинство людей независимых, без обязательных преданий, без наследий, достойных уважения, без всех достопочтенностей (venerabilia), связывающих старую цивилизацию, мы смело берем, без сожаления и пощады, все, что западная революция нам дает, и принимаем как драгоценное наследие социальную идею ее и ее мечту о нравственной свободе.
Мы вместе с крестьянином говорим: «Нет воли без земли» и прибавляем только, что «земля не крепка без воли».
Наше знамя очень прозаическое. Души чувствительные, умы превыспренние находят его материальным. Мы это знаем, да знаем и то, по печальному примеру Запада, чего стоит свобода, которая, как воздушный шар, имеет над собой прелестную лазурь, без всякой материальной точки опоры… Год тому назад я говорил нашим друзьям русским офицерам в Польше: «Первые восставшие славяне, табориты, имели на знамени своем чашу с вином. Мы возьмем другую часть эвхаристии — дискос
27
с хлебом!» Это бедно… но ведь и красная рубаха, Н camicia santa6[6], не римская латиклава и не порфира, подбитая горностаями. Дело в том, что народ — поэт, но вовсе не идеалист.
Середь этого процесса выработывания и разложения, середь брожения, поднимавшегося с самого дна жизни народной, под влиянием освобождения крепостных крестьян с одной стороны и начала организации, сосредоточения сил меньшинства — с другой, середь величайшего правительственного смятения и колебания Зимнего дворца между либерализмом и самовластием, между реформами и консерватизмом — застало нас польское восстание.
Для нас оно было скорее несчастием, и только правительством подкупленный журнализм обвиняет нас в том, что мы подстрекали поляков, уверяя их, что Россия готова восстать. Мы очень хорошо знали, что ничего не было готово, что были только зародыши, что офицерские общества только что начали слагаться 7[7]. Кровь нашу дали бы мы за то, чтоб остановить на год или на два польское восстание.
Но что мы могли сделать? Разумеется, не рекрутский набор произвел восстание, — набор был той каплей, после которой вода течет через край, шляпа Геслера, оскорбление, вызвавшее сицилийскую вечерню. Действительно, не было человеческой возможности вынести эту травлю на людей. Во всяком случае определить время восстания, его необходимость принадлежало полякам. Нам предстояло принять их решение и стать со стороны справедливости и свободы.
28
Так мы и поступили. И когда благородное меньшинство русских офицеров обратилось к нам за советом, что им делать в случае польского восстания, мы не обинуясь сказали им, что лучше оставить ряды, перейти в противный стан, быть убитым, чем сражаться против Польши, которая для нас